Зеленая лампа - Лидия Либединская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что же тут смешного? – с недоумением и даже с некоторой обидой спросил Саша.
Юрий Николаевич рассказал ему свой сон. Саша тоже засмеялся и сказал:
– Видишь, значит, я правда так думаю. Не стал бы я являться во сне для того, чтобы соврать, что скучаю по тебе…
Конечно, это была шутка. Но шутки шутками, а существовали более глубокие внутренние причины, которые мешали им видеться часто…
17
«17 декабря 1948 года.
Прошел 50-летний юбилей – так хорошо, как я только мог желать… Присвоение Почетной грамоты от Кабарды, правительственная телеграмма из Осетии. Всё это очень радостно.
…Сегодня с пяти часов не сплю. Разбудил меня Сашка. На душе тревожно. Мало пишу свое, всё чужие рукописи, редактура. Разбросан, не могу добраться до своей главной работы. И вокруг тревожно…»Вокруг было тревожно. Личные радости и успехи для человека честного и думающего не могли заслонить этой тревоги. В газетах разворачивалась борьба против космополитизма. Что это? Борьба славянофилов и западников? Но зачем эти скобки, раскрывающие псевдонимы? Что случилось? За что арестованы еврейские писатели? В чем они виноваты – добрый насмешник Квитко, мудрец Бергельсон, страстный оратор Перец Маркиш, поэт и философ Самуил Галкин? Погиб Михоэлс…
Я перебираю мысленно эти имена, и память возвращает меня в годы моей юности. Как благодарна я судьбе, что мне пришлось многих из этих людей слышать и видеть!
Разве забудется то волнение, с которым торопились мы по вечерам на Бронную в Еврейский театр, чтобы насладиться игрой великих артистов Михоэлса и Зускинда? И пусть мы не знали языка, на котором шли спектакли, но артисты своей неповторимой игрой ломали языковые преграды, разноязыкий зал замирал в едином порыве благодарности и восхищения, и казалось, ничто не может нарушить этого единства – ведь каждый спектакль, будь то «Король Лир» или «Тевье-молочник», был событием не только еврейской культуры, но культуры русской. Впрочем, тогда мы не думали об этом, просто наслаждались высоким искусством. Кто мог себе представить, что не пройдет и десяти лет, как мы снова придем в этот зал, ныне уже скорбный и траурный, чтобы проводить в последний путь великого Михоэлса? А ведь еще совсем недавно на этой сцене шел прекрасный спектакль «Фрейлах», и в финале звучали музыка и пение, кружились в танце артисты, и зал, стоя, пел вместе с ними. Этот спектакль, поставленный после войны, утверждал победу добра над злом, злом германского фашизма. А теперь не пение, нет, сдержанные рыдания и стенания наполняли зал.
Тьма снова заволакивала землю, теперь уже нашу землю, но мы тогда еще не подозревали о масштабах трагедии, надвигавшейся на всех нас.
А сколько незабываемых часов было проведено над книгами Давида Бергельсона! В 1941 году был впервые переведен на русский язык его роман «После всего», написанный еще в 1913 году и рассказывающий о трагедии интеллигенции, ищущей выхода, понимающей, что в современных условиях она обречена на угасание. Это философский роман, и мы, тогда очень молодые и даже не знавшие имен Бердяева, Федорова, Розанова, Ильина и других философов XX века, находили в нем то, что так необходимо молодости: серьезный и глубокий анализ исторических событий, размышления о чести и достоинстве человека. Впоследствии, читая роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго», я порой ловила себя на том, что многое в нем мне словно бы знакомо, и понимала, что его героев волнуют те же проблемы, стоящие перед интеллигенцией в переломные моменты истории, которые в свое время волновали героев Давида Бергельсона. Да и роман Д. Бергельсона «На Днепре», рассказывающий о событиях начала века, вызывал большой интерес читателей сочетанием точных деталей с глубоким психологизмом характеров и неповторимым мягким юмором.
Тогда я еще не была знакома с Давидом Рафаиловичем и даже никогда не видела его. Но вот в годы войны моя близкая подруга еще со школьных лет – Ная Островер, вышла замуж за сына Бергельсона, и мне пришлось побывать у них дома. Помню, с каким волнением нажимала я кнопку звонка, понимая, что сейчас смогу увидеть писателя, книги которого хорошо знала, о которых мы так много спорили в нашей молодой компании. Он представлялся мне высоким, красивым, барственным. Каково же было мое удивление, когда Давид Рафаилович сам открыл мне дверь, – невысокого роста, лысоватый, в домашней курточке и мягких туфлях. От волнения я что-то пробормотала, как благодарна ему за его книги, он ласково улыбнулся, пожал мне руку и проводил в комнату, где жила семья его сына, находившегося на фронте. Потом я видела его не раз, мы разговаривали, казалось бы, что ему было до суждений молоденькой женщины, почти девочки, но он слушал меня внимательно и так же внимательно отвечал или возражал.
И вдруг страшная весть: арестован! За что?
Снова приходится немного забежать вперед…
В 1950 году мы переехали в дом на Лаврушинском, и моя дочка Тата оказалась в одном классе с внучкой Бергельсона Маришей. Девочки подружились, после занятий в школе вместе гуляли, играли, готовили уроки. Как-то зимой 1952 года я заметила, что Маришу уже несколько дней не видно у нас, и я спросила об этом дочку.
– У Мариши дифтерит, – ответила она. – Ей еще долго нельзя будет ходить в школу – карантин.
Но вот в одно далеко не прекрасное утро по дому поползли слухи, что ночью была арестована вся семья Бергельсона – его жена, сын, невестка и девятилетняя внучка. Я кинулась к родителям Наи Островер, которые жили отдельно, вдвоем, после гибели на фронте единственного сына. Мать Наи – Рита Яковлевна, рассказала мне, что присутствовала при аресте. (В эти дни она ночевала у Бергельсонов, ухаживая за больной внучкой.) Она в буквальном смысле слова валялась в ногах у гэбэшников, умоляя, чтобы ей оставили больную девочку. Но изверги были непреклонны: Маришу увезли, поместили в пересыльную тюремную больницу и, дождавшись, пока ей станет немного лучше, отправили вместе с родителями по этапу в Казахстан.
– Но я добьюсь, – рыдая, говорила Рита Яковлевна. – Они отдадут мне Маришу…
И она добилась. После смерти Сталина. Съездила в ссылку к детям и привезла внучку в Москву. И теперь, разглядывая детские фотографии, я всегда радуюсь, когда вижу на них рядом с моими детьми улыбающееся Маришино личико. Она снова стала часто бывать у нас.
С тех страшных дней прошло почти полвека. Мариша с семьей живет в Америке, нет на свете стариков Островеров и Бергельсонов. Ная и Лева с младшей дочкой, родившейся в ссылке, уехали в Израиль. Дорогие мои, я люблю вас, и живых, и мертвых, и да будет ниспослано счастье живым и вечная память мертвым.
И еще одно воспоминание…
Лето 1937 года. Коктебель. Мне было там очень хорошо, и все-таки я скучала по Москве, по маме и бабушке – ведь первый раз в жизни я уехала из дома одна. Потому, признаюсь, я очень позавидовала Миле Галкиной, когда она радостно сообщила мне, что завтра в Коктебель приезжают ее родители.
Вскоре я увидела на пляже красивого стройного человека с густой шевелюрой темных волос и большими синими глазами, отражавшими сразу и море, и небо. Он неторопливо шел по берегу в легком светлом костюме, чуть приподняв голову и глядя куда-то вдаль. Было в его облике что-то неуловимо изящное, благородное и чуть отрешенное, и я невольно подумала: «Поэт». И тут Милка, которая рядом со мной блаженно валялась на песке, подставляя спину жаркому солнцу, с веселым возгласом: «А вот мой папа!» – легко вскочила и подбежала к нему. Увидев дочку, Самуил Галкин (а это был он!) улыбнулся, обнял ее и, подойдя к нашей компании, опустился рядом на песок. О чем он говорил с дочкой, не помню, помню, что, уже поднявшись и собираясь уходить, он сказал нам: