Бродский. Двойник с чужим лицом - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил, но забыть одну жизнь – человеку нужна, как минимум, еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Не в словах дело: от голоса устаешь! От твоего – и от своего тоже. Я иногда уже твой голос от своего отличить не могу. Как в браке, но хуже… Годы все-таки…
Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятье невозможно, ни измена!
…между любовью и предательством существует определенная иерархия:
…первое кончается вторым, а не наоборот. И, хуже того, последнее долговечнее первого.
Из двух вещей, составляющих смысл жизни – работы и любви, – выжила только работа… Переводя на язык родных осин выражение «заниматься любовью», я бы сделал упор на «заниматься».
– А любовь? – спросила я. – От нее вы тоже уходите?
Он взял маленького игрушечного льва, который почему-то сидел на журнальном столике, и начал задумчиво перебирать ему гриву.
– Ну, она попадает в ту же категорию, – сказал он наконец. – Просто из всего, о чем нам говорят, что это важно: любовь, работа и прочее, – выживает только работа. Если работаешь серьезно – делаешь выбор между жизнью, то есть любовью и работой. Понимаешь, что с тем и другим тебе не справиться. В чем-то одном приходится притворяться, и притворяешься в жизни. Если выразиться более определенно, то сознаешь, что относишься к любимой как к чему-то на неполный рабочий день, тогда как полный день занимает работа. Но она относится к любви как к полному дню, и начинаются трудности. К тому же сама работа уходит от себя.
– Но почему нужно все время уходить?
Бродский отложил льва, теперь похожего на Растафари.
– Это побег от предсказуемости, – ответил он. – Все меньше возможности принять определенную какую бы то ни было форму душевной или экзистенциональной рутины. – Он устало закрыл лицо руками, долго и сильно тер его. – Это в значительной мере связано с безнадежным ощущением, что ты никто, и должен сказать, такова особенность моего скромного «я». Так или иначе, я всегда это чувствовал. Более или менее принадлежишь жизни или смерти, но больше никому и ничему. – Он поднял взгляд и слабо улыбнулся. – К вам это не относится.
Четыре Б
ИБ
Я вымечтал, выклянчил, вытребовал у бога этот город, где покоится мой прах, а смятенный дух носится над сверкающей лагуной, не отражаясь в ней. Посмертное тщеславие? Какое там! Велика честь лежать в изножии у Эзры Паунда! Дважды присутствовал на собственных похоронах – в Нью-Йорке и здесь, в Венеции. Хотел быть там, где меня никогда не было, хотя каждое Рождество я здесь был. Был и не был. Нигде не был так одинок, как здесь. Чужеязычье и одиночество. Чужеземец, изгой, пария. Италия – Скиталия. Так странно было просыпаться в Венеции все еще живым. Смерть в Венеции. Смерть и Венеция. Смерть = Венеция. Синоним смерти, репетиция смерти, прижизненный образ смерти. Город, одетый в траур. Черные лебеди Венеции, гондолы-катафалки, скользят вплотную с собственным отражением. Опрокинутый факел с потушенным огнем жизни. Остров мертвых, как у Бёклина в Метрополитен. Моя могила с камушками и цветами. Всю жизнь писал мертвецам – Одену, Элиоту, Горацию, Ликомеду, Телемаку, Марии Стюарт, покойному тирану, римскому другу, генералу Z, имяреку. Теперь пишу живым – пока еще живы – с того света. Навсегда приписан к городу, где мечтал – в молодости, эдакий декаданс! – себе пулю в лоб. Город самоубийц. Любовь к Венеции и есть любовь к смерти. То есть к судьбе. Только ни о чем этом не ведал, когда ты подарила в день рождения гармошку сепий с зимними видами – тебе достались от бабушки, та провела в Венеции медовый месяц, как не мы с тобой, у нас его не было вовсе, моя вина.
Это были не две, а одна любовь – к женщине и к городу. Зациклен на обоих. Рассматривал тебя спящую и корпел с лупой над открытками, пока ты спала, – одно занятие. Роман с городом – роман с женщиной. Ледовая женщина и мертвый город – не зная друг друга, не подозревая о сходстве. Когда я был с тобой, я был в городе, в котором никогда не был. Расставшись с тобой и страной, стал регулярно наведываться в этот зимний мертвый город. Мертвый сезон в мертвом городе, когда он мертвее мертвого. И снова был с тобой здесь – мысленно: одиночество вдвоем. Как тогда, так и теперь. Две идефикс слились в одну: венецейская марина и питерская Марина. И в Питере: жила рядом с Мариинкой. Перевертыш времени: думал, Мариинка названа в честь тебя, а удлиненная буква – как в библейских именах. И вот теперь смерть возвратила мне тебя, моя фам фаталь, хоть ты все еще жива в другом городе и никогда не была в этом.
В том, другом городе ты и подзавела меня на всю жизнь – и за ее пределы. Твой голос, жест, плечо – навсегда. Питер – твое обрамление, фон моей любви, место действия моей страсти и твоей бесстрастности, твоего безлюбия. Одной любви нам за глаза хватит на двоих, убеждал тебя и себя, любовь – улица с односторонним движением, бескорыстие по определению, грех требовать ответной – как прибыли с прибыли: нравится, не нравится – спи, моя красавица. Или как в том анекдоте: целуя Спящую красавицу, Иван-царевич на третий день усомнился – может, она действительно мертвая? И в самом деле чувствовал себя некрофилом рядом с твоим бесчувстием, хоть и не фригидка, отнюдь. Но одной только минжой, душа – без участия. Душа – как кошка: сама по себе, а где гуляет, с кем – неизвестно. Была независимой, будучи связанной: даже на девятом месяце! Узы любви, узы семьи, узы жизни – тебе все нипочем. Вот именно: не от мира сего. Всю жизнь любил смерть: мертвую женщину, мертвый город. Умирал на тебе и в нем, умирал в тебе и в нем, малая смерть, сердечный инвалид, страх смерти, страх любви, страх смерти без любви, холод, безъязычие, одиночество, тоска. Страх – тайный двигатель жизни. Уполз под наркозом с операционного стола, был найден на лестничной площадке и водворен обратно, операция геморроя: страх сильнее анестезии. Стихи – упражнения в смерти. Все страхи сбываются в смерти. Здесь всё мертво, кроме твоего остраненного голоса, а в нем правда и ложь как две капли. Зачем лгала? Саднит после смерти еще сильней. На правду из зеркала глядит ложь и усмехается. А кто глядит из зеркала на ложь? Правда? Или тоже ложь? Не только я – ты сама уже не отличала, а теперь вряд ли помнишь. Память мертвеца во сто крат сильней памяти живого: здесь нет ничего, что могло бы отвлечь от земных обид. Здесь я живее живого, каким был на краю моей жизни, тренируясь в смерти и учась жить в небытии. Обречен спрашивать, чтобы не быть услышанным. Это не я мертв, а ты мертва. Всегда была мертва. Сколько сил и времени ушло, чтобы ты раздвинула ноги! Железные трусы! До сих пор в ушах твое «Не тронь!» Не ледяшка, а мертвяшка.