Бродский. Двойник с чужим лицом - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это как в том гениальном анекдоте на вечную тему «три возраста», когда мужики с одного необитаемого острова видят баб на другом: юноша тут же бросается вплавь, средних лет строит плот, а старик говорит: «Сами приплывут».
Что-то угасло в твоих воспоминаниях, если не сама память была на исходе, в душе настала великая сушь и как результат – апофеоз суходрочки.
Теорией дело, однако, не ограничивается. В стихотворении поименно либо узнаваемо задеты реальные люди – как мэн, так и вумэн, что говорит не в пользу автора, который дал в нем волю своей мизантропии. Будь это великое стихотворение опубликовано, посмертный скандал неизбежен. А почему, собственно, нет? С каких это пор мы боимся скандала? Мне кажется, негативное паблисити могло бы оживить славу ИБ либо, сняв с нее академическую патину и добавив хулиганский – нет, не подтекст, а надтекст! Если Довлатов в post mortem опубликованных письмах вылил ушат помоев на всех своих знакомых, друзей и родственников, беря посмертный реванш у собственных мемуаристов, то почему заказано это сделать ИБ, о котором не пишет только ленивый, а в друзья норовят посмертно пролезть такие заклятые при жизни, как гомункулус гэбухи Саша Кушнер? Тем более этот стих раскрывает истинную причину любовной драмы ИБ, а не те почти официальные или даже неофициальные, которые излагаю я. Истинную, понятно, с его точки зрения. А не пересказать ли мне это стихотворение прозой, дав слово мертвецу?
Мертвец не всегда прав, голос с того света – не истина в последней инстанции. Здесь мое коренное несогласие с «Расёмоном», чьим приемом я воспользуюсь, дав слово не только мертвецу, но и живым: каждому из участников любовного треугольника – точнее четырехугольника, но не отдавая предпочтение ни одному из голосов. Мертвец – на равных правах с живыми! Нет у него никакого перед нами преимущества. Разве что во времени, точнее в вечности. У нас – время, у него – вечность. Наше существование – величина временная, переходная, мнимая, тогда как мертвость – устоявшаяся, постоянная, вечная. Ну и что? Мертвец может лгать или ошибаться, как и живой.
– Как говорил один гречана, в один и тот же асфальт ступить неможно – еще одна прижизненная вариация мертвеца на гераклитову тему. – Хотя время – это уж точно наше жидовское, а не греческое, изобретение. К тому же сравнительно позднее: Бергсон, Эйнштейн, Пруст. Я, наконец.
– Ты нашел свое утраченное время? – спросил Воробышек, проявляя недюжие ассоциативные способности, за что и была им ценима. Хотя не только.
– Мне нечего искать – я никогда время не терял. Понимаешь, стареют все. Даже Сусанночки вроде тебя – для меня, старца. Помнишь страх ГГ, что его Лолиточка состарится. То есть станет нормальной девицей, да? Классный ход. Не стареет только похоть. Но похоть целенаправлена памятью. А в памяти все тот же объект. Достаточно вспомнить ее запах, чтобы вздрючить моего ваньку. Odor di femina. Хочу только ее. Идефикс. Кого бы ни трахал, сравниваю с ней. Не в пользу той, которую трахаю в данный момент.
– Кого ты трахаешь в данный момент? – поинтересовалась мама.
– Хорошо, что я тебе не дала, – не помню, сказала я или подумала.
– Кто знает, а вдруг бы ты перешибла памяти хребет? – догадался он. – А так обречен до конца дней – недолго осталось – еть собственную память.
– Ну и как?
– В отличие от реальных девуль, не приедается. Приедается всё, лишь тебе не дано прие*аться. Прав был Боря. Хоть и не помнящий своего родства, но в этих делах дока. В моем случае время, помноженное на пространство: смутный такой объект желания сквозь даль времен и океана, но один и тот же. Потому и не скочурился, что обеспечиваю ей вечную молодость. Да и когда умру, пребудет младой в моих стишках.
– Может, в этом и есть твоя судьба и высшее назначение твоей поэзии?
– Есть старое-престарое голливудское кино, «Мистер Скеффингтон» называется. Бетти Дэвис там играет одну такую безлюбую дамочку, на влюбленного мужа и вовсе зиро аттеншн, как я на твой подъе*. Тот отваливает с дочкой в Берлин, а вокруг соломенной вдовы продолжает увиваться золотая молодежь. Короче, кокетка, а может, и кокотка – смотря по обстоятельствам. Потом вдруг катастрофически дряхлеет, волосы и зубы выпадают, морщины – короче, все прелести старости налицо. Точнее, на лице. Глянь на мою мордочку, а теперь представь меня женщиной, когда-то всеми любимой. Как у нетвоего Пруста в последнем томе, когда он после долгой болезни встречается на аристократической тусовке с прежними знакомыми и с трудом их узнает, а они – его. Ну, само собой, эта кокетка-кокотка дико переживает свое старение. Обычная история. И вдруг мелькает такая мысль – что в глазах любящего женщина не стареет. Возвращается муж из концлагеря, еврей, кстати, играет его Клод Рейнс, такой не от мира сего, архидобрый тип, сцена, где он рыдает с дочкой в ресторане, а с ними весь зал – на всю жизнь. Нашу бывшую красотку предупреждают, что экс-муж теперь калека и развалина после всех этих немецких дел, и как раз с ним она ни в какую не желает встречаться, потому что он ее любил, и она его любила, хоть и не знала этого, а теперь, когда знает, – развалина и уродка. Но в конце концов выходит к нему. И здесь, помню, все мы в таком чудовищном напряге – как бы там наци его ни изувечили, но он сейчас увидит свою шальную красотку в ее нынешнем физическом обличье, и его любви – капут. Но Голливуд он и есть Голливуд. Уж коли какую цель поставит, то идет к ней всеми правдами и неправдами. Я еще в Питере эту фильму видел, ее у нас выдавали за трофейную, хотя вроде бы мы воевали с Германией, а не с Америкой. Или я ошибаюсь? Но нам тогда все эти копирайтные дела были по херу. Главное: окно в Европу. То есть в забугорье. Так мы и стали американофилами – через то трофейное кино. Ну и тащились мы тогда от него! Вот когда начался наш отвал с родины. Внутренними эмигрантами мы еще пацанами стали, а уже потом свалили физически. А любовь? Разве не проигрываем мы ее сначала в воображении? Любовь – это вообще жанр фэнтези. Или род недуга. Само собой, душевного. Спиноза влюбленного считал безумцем. Потому что чем отличается одна дивчина от другой? Можно подумать, что у одной меж ног нечто иное, чем у остальных.
– То же самое можно сказать и про мужиков.
– Об том и речь! Обоюдное доказательство, что любовь относится к жанру фэнтези.
– Ну и чем кончается то трофейное кино? – напомнила я, потому что о физиологическом сходстве женщин меж собой слышала от него и прежде.
– Ах, это трофейное кино, наша школьная отрада! Попадались там и шикарные фильмы, до сих пор слезу вышибают. «Мост Ватерлоо», «Леди Гамильтон», «Газовый свет», «Судьба солдата в Америке», которая здесь оказалась «The Roaring Twenties». Первые уроки любви. Был попеременно влюблен в Вивьен Ли, Оливию де Хевиленд, в Марлен Дитрих. А молоденькая Ингрид Бергман – с ума сойти! И само собой, с каждой имел дело.
– В воображении.
– Ну, как сказать. А рукоблудие? Мастурбация – это воображение или реальность? Под каждую дрочил.
Сюжет его будущего стихотворения. Или оно тогда уже было написано?
– И самая великая любовь моей юности – Зара Леандер в «Дороге на эшафот». Она же – Мария Стюарт. Это я был тот юный паж, который преклоняет свою рыжую голову на королевское бедро, изумительнее которого нет, не было и не будет. Потому что бедро обречено, как и голова. Та Мария предопределила все остальное: вкусы, предпочтения, любовь. Протообраз, прототип, архетип – я знаю? Либидо было закодировано раз и навсегда. Заколдованный круг даже этимологически: Мария – Марина – Мария. Как ни хороша была моя монашка-ледашка, она все-таки была отклонением от идеала по определению. На пару-тройку градусов. Ибо идеал – недосягаем. Думаешь, Марина все это не понимала? Как-то говорит: «Ты меня с кем-то путаешь». – «А ты не путайся с кем попадя, тогда и путать не буду». Я ей все рассказал про Мари. Потому она с Бобышевым, наверное, и сошлась, чтобы соответствовать образу. Обе – бля*ищи. Не муфта, а постоялый двор, место общего пользования.