Сто чудес - Зузана Ружичкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько часов он слушал мой рассказ о том, через что я прошла, а потом сказал просто: «Я хорошо понимаю вас, Зузана, и не удивляюсь вашему поступку. Я не могу ничем вам помочь, потому что я бы сам, вероятно, на вашем месте поступил так же. У вас нет психического заболевания».
Его слова поразили меня, а потом я испытала невероятное облегчение. Я не была сумасшедшей. То, что я натворила, вполне объяснимо. Этот невозмутимый врач-специалист не стал мне ничего выписывать. Не послал к другому врачу. Он дал мне лучшее лекарство – он оправдал то, что я уже сделала, и, что еще важнее, позволил мне двигаться дальше без оглядки.
Я понимала, что мне повезло – я выжила в страшных условиях. Слова врача помогли мне заново почувствовать, какое благословение то, что есть еда, крыша над головой, одежда. Я не поправилась за ночь и не могу сказать, в какой именно момент мое уныние прошло.
Потом Виктор признался мне, что еще в первые годы нашего брака я была на самом деле далека от психического здоровья, заигрывала с мыслью о самоубийстве, и он боялся, что я никогда не выздоровлю до конца.
Музыка была мне необходима, чтобы чувствовать себя хорошо, но еще в большей степени необходим был Виктор.
До встречи с ним я понимала только то, что моя настойчивость в отношении музыки поддерживает меня физически и эмоционально. Даже мать понимала это, хотя не карьеры пианистки желала бы она для дочери. Она бы предпочла, чтобы я удачно вышла замуж и нашла бы солидную конторскую работу, которая бы гарантированно обеспечивала меня. Но мама знала, что я не вынесла бы концлагерей без музыки, которую хранила в сердце.
И еще она часто повторяла: «Твой отец хотел, чтобы ты стала музыканткой». Она любила папу и желала выполнить его волю. Выбор призвания я уже сделала, и теперь оставалось только продолжать во что бы то ни стало.
Музыка была одним из моих чувств, почти утраченным за годы войны, и мне следовало потрудиться, чтобы вернуть себе его.
Музыка была моим сопротивлением миру.
* * *
МАМА – удивительный человек. Она быстро оправилась после всех несчастий военного времени. Однако она не могла забыть отца и даже и не посмотрела на другого мужчину. Она так любила папу, что ей было больно говорить о нем.
На его день рожденья мы каждый год покупали цветы, но на этом заканчивались напоминания о нем. Многие овдовевшие вступали после войны в новый брак, и несколько мужчин, потерявших жен в концлагерях, хотели жениться на моей матери. Но ей хватало своего магазина и меня.
Вероятно, чувствуя, что мне нужно поговорить с кем-то, у кого есть со мной общее прошлое, она познакомила меня с несколькими молодыми людьми, пережившими Холокост и вернувшимися на родину на поиски родственников, которые на самом деле погибли. С ними мама была очень добра, приглашала их к нам домой, угощала, и мы могли обменяться воспоминаниями. С ними мне было общаться легче, чем с другими ровесниками.
Как и многие из них, я испытывала чувство вины из-за того, что выжила, потому что тысячи более достойных людей, которые стали бы великими учеными, художниками, музыкантами или поэтами, погибли. Почему я вернулась из ада, а они нет? Но и обычные люди, убитые в военные годы, имели право на жизнь и все равно погибли.
Тем, кто не выжил, я десятилетиями старалась отдать долг, напряженно работая и пытаясь стать достойной того, что выжила сама.
Это чувство неполноценности преследовало меня в девятнадцать-двадцать лет, оно было одной из причин попытки самоубийства, после которой доброта профессора Садло и моя группа камерной музыки спасли меня от отчаяния. Садло убедил Рауха позволить мне выступать. У меня состоялся первый настоящий концерт в Праге, и я имела большой успех. Как приветствие Мадам, сидевшей среди публики, я сыграла прелюдии и фугу № 1 из «Хорошо темперированного клавира» Иоганна Себастьяна Баха, а еще шопеновский «Этюд», опус 10, кое-что из Дебюсси и Мартину и опус 1 Бетховена, поскольку знала, что мне хорошо удается Бетховен.
Мнение профессора Рауха обо мне тут же изменилось. Он увидел, что я способна играть, способна выступать. Мне открылась мягкая сторона его характера, я узнала о его страстях помимо музыки – рыбалке, футболе и автомобилях. Я даже ездила на уроки в его загородный дом в Стаглавы и сходила с ним на футбольный матч, правда, всего один, потому что утомила его вопросами о правилах игры. Когда Рауха уволили из Академии в 1949 году и заменили пианистом-виртуозом Йозефом Паленичеком, с которым мы подружились, все учащиеся забастовали, пока Рауха не восстановили в должности.
Именно Раух устроил мне выступление с двумя другими пианистами в Рудольфинуме на двухсотлетнюю годовщину смерти Баха в 1950 году. Благодаря ему я включилась в музыкальную жизнь. Я получила степень бакалавра, потом магистра в 1951 году, и мне сразу предложили преподавать в Академии – давать обязательные уроки фортепьяно композиторам. Так мы познакомились с Виктором.
К середине пятидесятых я играла на фортепьяно и клавесине, сольно, в ансамблях камерной музыки и с большими оркестрами. Печально, что Мадам умерла раньше, чем я приняла решение играть только на клавесине, который, по ее мнению, идеально подходит мне. Я работала вместе с Йозефом Суком и флейтистом Вацлавом Жилкой, постоянно выступала с Пражским камерным оркестром и с другими замечательными и очень талантливыми музыкантами.
В 1954 году Союз композиторов предложил мне дать концерт монгольской музыки в посольстве Монголии. Я радовалась всякой работе, и Союз прислал мне партитуру относительно несложных пятинотных произведений, вероятно, поначалу предназначавшихся не для фортепьяно, а для народных инструментов. Я оделась соответствующим образом и отправилась в посольство, уверенная, что мое выступление станет просто интермеццо между речами. Меня посадили за большой стол между двумя массивными советскими генералами, украшенными множеством медалей. Начали разливать водку, и мой стакан тоже наполнили, потом произнесли длинную речь, за которой последовали тосты, и первый за Сталина.
Я едва пригубила стакан. Один из генералов грозно посмотрел на меня и сказал по-русски: «Что ты, не любишь товарища Сталина?» Я попыталась извиниться, но он повторил: «Ты не любишь товарища Сталина?» – тогда и другой генерал повернулся в мою сторону.
Я должна была ответить, что люблю, и выпить до дна. Непривычная к алкоголю в те времена, я выпивала обычно разве что стакан пива дома. Но мне опять налили, произнесли тост за монгольского вождя Юмжагийна Цэдэнбала. Я подумала, что, может быть, Цэдэнбала не нужно любить так же пламенно, как товарища Сталина, но опять генералы заставили меня выпить.
Было еще несколько тостов, и когда пришло время играть, я едва смогла дойти до фортепьяно. Я не знаю, что я сыграла, но, похоже, присутствующие тоже не понимали. В конце концов меня отвезли домой. Я впервые опьянела до такой степени и с тех пор не повторяла опыта.
В середине пятидесятых для меня настала самая занятая пора, потому что я добивалась признания как исполнитель, выступая на лучших площадках Праги с самыми талантливыми чехословацкими солистами – Лалиславом Черни, Карелом Шрубеком, Иваном Вечтомовым и Бржетиславом Новотны. Кроме того, я ездила по фабрикам и другим местам скопления трудящихся, нести понемножку культуру в массы между номерами силачей и дрессировщиков. Я намекала государственному агентству, что могла бы играть для рабочих на клавесине, но они рассмеялась в ответ. Карьера клавесиниста тогда казалась шуткой. Но мюнхенский конкурс Баварского радио изменил все.