Театр отчаяния. Отчаянный театр - Евгений Гришковец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я надеялся сначала, что мною в концертной бригаде быстренько наиграются и оставят в покое. Но все хотели пантомиму. Мы выступали однажды в школе перед детьми офицеров. Там меня попросили рассказать об истории пантомимы и вообще пообщаться со школьниками. Это так понравилось директору школы, что она захотела, чтобы я занимался с детьми хотя бы раз в неделю, хотя бы один час. Та директор конечно же была женой офицера и конечно же большого начальника.
Меня всё чаще и чаще забирали с корабля, который стоял у пирса и до весны никуда не собирался, да и не мог, в силу целого ряда неисправностей. А мне становилось всё невыносимее и невыносимее в тесном кубрике с ребятами, которых я раздражал одним своим видом и фактом своего странного существования.
Я на ребят не обижался. Мне их раздражение и злоба были понятны. Они были правы. Но мне от этого легче не становилось. Наоборот. Я знал, что виноват. Что легко дал себя уговорить участвовать в концертной бригаде, повёлся, раскис. Знал, что мне нравится ездить с концертами и восхищать людей пантомимами, что это куда приятнее, чем беспрерывно, по четыре раза в день, делать приборку на верхней палубе, а потом с мылом в кубрике.
А в начале весны меня вообще откомандировали с корабля в Дом офицеров надолго. Концертов было немного, но я занимался со школьниками, вёл тренинги, как учила Татьяна. Помогал работе детского театра, руководителем которого была очень активная дама, жена большого начальника.
Мне даже довелось поучаствовать в спектакле «Аленький цветочек». Я играл отца. Говорил низким голосом: «Ну, дочери мои милые, дочери мои любимые, что вам привезти из стран заморских?» Я впервые тогда учил слова и говорил их на сцене.
Всё это было, конечно, забавно, но я знал, что возвращение на корабль неизбежно. На корабль, где я числился членом экипажа и моё место, зияющее пустотой, никто не мог занять. Я прям-таки на расстоянии чувствовал, как там растёт и копится гнев на меня.
Я со своей пантомимой стал не нужен в Доме офицеров к лету, когда дети готовились к экзаменам или разъезжались на каникулы. И меня без формальных прощаний и благодарностей вернули на корабль. Закончился первый год службы, который казался самым долгим в моей жизни, а впереди были ещё два огромных, непосильных года.
Привезли меня обратно на корабль днём. Вахтенный у ведущего на борт трапа не то что не поздоровался, а посмотрел сквозь меня. В кубрике оказался один дневальный. Всю команду минёров увезли на какие-то складские работы. Дневальный, некогда мой приятель и одногодка, увидев меня, ехидно осклабился.
– О! какие люди! – язвительно сказал он. – Мы уж и не надеялись. Присаживайтесь. Подождите. Чувствуйте себя как дома.
Я в ответ только кивнул. Руку для приветствия не протянул, понимая, что её не пожмут.
Ожидание в пустом кубрике, в котором я стал не просто чужим, а чужеродным, было тягостным и мрачным. Моя койка чернела железной сеткой. Она одна была без матраса.
А потом по трапу застучали шаги. Послышались весёлые голоса. Команда возвращалась. Спускались ребята по одному, кубрик находился ниже верхней палубы, и, увидев меня, останавливались и замолкали. Их взгляды невозможно было выдержать, и я встал. Повисла пауза, в которой я забыл дышать.
– Ну и чё мы будем делать? – очень спокойно спросил старшина торпедистов, самый здравомыслящий и взрослый из всех. – Как ты думаешь, мы захотим с тобой тут вместе жить?
Я молчал. Остальные тоже.
– Чё молчишь? – снова спросил старшина.
– Я не знаю, что сказать, – стараясь смотреть всем в глаза, тихо ответил я.
– Ты, падла… Падла, ещё вякаешь! – истерично закричал парень, которого все звали Терёха, вспыльчивый, то злой, то весёлый и очень умелый, шустрый маленький матрос, который прослужил два с половиной года, и его высоко ценил командир минёров.
Терёха стоял дальше всех от меня. Крикнув, он резко растолкал в сторону стоящих перед ним и ринулся ко мне. Старшина схватил его за плечи и остановил.
– Стоять! – сказал старшина, легко удерживая Терёхины порывы. – Куда ты? Не трожь эту тварь. Тебе домой осенью. Посмотри на него… Это ж сука, – он сделал лицо брезгливым, – он настучит на тебя… На нас настучит… А я тоже осенью хочу домой… Не пачкай руки.
Мне очень хотелось зажмуриться. Просто закрыть глаза и ничего не видеть. Но этого делать было нельзя.
– Ты посмотри на него! – скрипя от ненависти зубами, прорычал Терёха. – Ему похер!.. – посмотри… Он же смеётся над нами.
– Ну и пусть, – спокойно сказал старшина, – он тебе кто? Он никто! Вонь он! Он нам всем никто… Только теперь у нас в кубрике воняет… Ладно, чего зря трепаться? Выкинуть его мы отсюда не можем. Придушить тоже не можем… Так что живи, как тебе совесть позволяет… Если она у тебя есть. Не ссы. Никто тебя не тронет… Ну всё! – Это он сказал всем остальным. – Чё стоим как в гостях? Это наш кубрик.
Меня не трогали. На вахты не ставили. На приборку не привлекали. И не разговаривали со мной. Меня как будто не было для них. Вот только если я оказывался у кого-то на пути, меня брезгливо отталкивали. Самым ужасным было то, что ел я отдельно.
На «Гневном» по проекту не было столовой для экипажа. Ели матросы и старшины по кубрикам. В каждом кубрике имелся набор посуды. Еду получали на камбузе и приносили в кубрик. Ели за узким, длинным складным столом. Потом молодые матросы посуду тщательно мыли.
Мне не оставляли места за общим столом, а выделенную для меня посуду отставили в сторону. Пару дней я к еде не притрагивался, только брал немного хлеба. Но это ни на кого не произвело ни малейшего впечатления. Тогда стал есть. Отдельно. Как прокажённый, а точнее, хуже чем прокажённый.
Через неделю такой жизни я стал сходить с ума. Я всё придумывал пламенные речи и мысленно обращался с ними к ребятам в кубрике. То это были речи раскаяния, а то, наоборот, обвинения в жестокости. Я фантазировал себе, как надо, при случае, поговорить со старшиной и что ему сказать. Но никак не решался ни на речь, ни на разговор.
Наступило лето. На корабле почти каждый день играли тревогу. Мы бегали как угорелые из кубрика на боевые посты. Постоянно ходили разговоры, что скоро пойдём в море. Но в машинном отделении всё время что-то ломалось. Механики сутками не видели белого света. А «Гневный» как стоял на месте, так и стоял.
В те дни я дошёл до такой степени нервного и душевного истощения, что не мог читать письма из дома. Я просто не понимал, что в них написано и о чём. А мама писала минимум дважды в неделю.
Но в один вечер я не выдержал.
Я старался как можно меньше находиться в кубрике. Там для меня не то что места не было, там для меня воздуха не существовало. Благо командиру нашей команды были безразличны коллизии, происходившие в кубрике. Я ему не нравился, но использовать меня всё же было возможно. Он выяснил, что у меня хороший почерк, и посадил переписывать разную документацию своей боевой части, то есть команды минёров, накопившуюся года за полтора.