Недоподлинная жизнь Сергея Набокова - Пол Расселл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И наконец, последняя встреча того вечера произошла в фойе, где я ждал, когда слуга принесет мне мою фетровую шляпу и трость. Туда же вышел, чтобы получить, подобно мне, свои вещи, один из немцев, которого я видел в начале вечера сопровождавшим графа Кесслера.
— Уходите так рано? — спросил я.
— Не раньше вас, сдается.
— Да, но я пришел сюда один. А ваши товарищи…
На заикание мое он никакого внимания не обратил.
— Вы ошибаетесь. Я тоже пришел сюда один.
— Простите. Я полагал, что вы с графом…
Так сильно я никогда еще не заикался.
— С немцами? — Он усмехнулся. — Нет, боюсь, я принадлежу другой Германии — новой, искусственно созданной после войны. Я говорю об Австрии, разумеется. Мы с Никки старые друзья, потому он меня и пригласил. А в Париж я приехал только что, по делам. Кстати сказать, по вашему говору я никогда не догадался бы, что вы русский.
— Как же, в таком случае, вы это узнали?
— Ну, скажем так: я осторожно навел кое-какие справки. Я — Герман Тиме. Вы — Сергей Набоков. Очень рад знакомству с вами.
Он не отпускал моего взгляда. Глаза у него были чудесно синие, цвета лаванды, барвинка, сирени. Я не видел в них никакого отчетливого намерения. Просто есть у некоторых людей такая манера — в их присутствии начинаешь понимать, как редко смотрим мы, разговаривая, друг другу в глаза.
Он был высок, очень строен, в безупречном, сшитом на заказ костюме, при лимонного тона шейном платке. Носил короткие, цвета слоновой кости гетры. Он и Никки составили бы очень красивую пару, и я лениво погадал — составляли ли?
Из салона донеслись звуки вальса: мой кузен Ника сел за фортепиано. Герман остановился у открытой двери.
— Очень мило, — сказал он. — И очень к месту. Узнаете музыку?
Сразу я ее не узнал, хоть и сказал ему, что здесь, в Париже, она выглядит несообразно старомодной, венской.
— Именно так, — согласился он. — Это «Der Rosenkavalier»[123]. Анекдот о Маршальше, которая отказывается от любви к молодому человеку, чтобы он мог увиваться за безмозглыми девицами одних с ним лет, впервые рассказал Гофмансталю граф Кесслер. Эту историю Гофмансталь со Штраусом и обратили в их шедевр. О вкладе графа знают лишь немногие. Думаю, он очень этому рад.
Мы вышли на улицу. Сеял приятный легкий дождик. Пути наши шли в противоположных направлениях: его — в отель «Бристоль» на Елисейских Полях, мой — на рю Сен-Жак в Латинском квартале, однако странно: он, казалось, не хотел так сразу проститься со мной. Я же умирал от желания поскорее выкурить первую трубку.
— Кстати, — сказал он, — я прочитал недавно роман, написанный одним из ваших соотечественников. Не по-русски, конечно, русского я почти не знаю, — в немецком переводе. Очень хороший роман. Возможно, он вам известен. Автора зовут…
Еще до того, как Герман назвал автора, я понял, какое имя услышу. Мама не так давно писала мне, что Володя продал германские права на «Короля, даму, валета» за небольшую, но пришедшуюся очень кстати сумму.
— На самом деле я довольно хорошо знаю В. Сирина, — сказал я. — Это мой брат. «Сирин» — естественно, псевдоним.
— Кто-то говорил мне, что он означает «жар-птица».
— Нет, — ответил я, ощутив перепугавший меня спазм. — Скорее «сирена», хотя у русской сирены имеются крылья, да и живет она не на морском берегу, а в лесу. Мне этот роман показался довольно неприятным. Хотя, возможно, по-немецки он читается лучше.
— Возможно. Немцы говорят так и о Шекспире. Что он собой представляет, ваш брат? Опираясь на эту книгу, я бы сказал, что он человек замечательно умный, образцовый стилист, отстраненный холодный созерцатель человеческой жизни и бескомпромиссный моралист. Или я кругом ошибаюсь? Меня всегда притягивало то, что писатель, сознательно или неосознанно, рассказывает о себе в своих сочинениях. Есть ли какое-то соответствие между автором этих захватывающих страниц и братом, которого вы знаете в реальной жизни?
Пока он говорил, тревога моя возрастала экспоненциально. Под мышками у меня было мокро, пот выступил и на лбу.
— Мне жаль разочаровывать вас, — сказал я и сам услышал в моем голосе жесткие ноты, — но я не виделся с братом семь лет. Возможно, я даже и не узнаю его, если встречу. Однако на тех бессердечных страницах его присутствия я почти не заметил.
И тут мои тревоги оправдались — полностью. Я слишком запоздал к трубкам. Улица поплыла перед моими глазами, я понял, что меня вот-вот вывернет наизнанку, согнулся в две погибели и извергнул на тротуар едкую жижу. Бедный Герман отнесся к случившемуся с галантной стойкостью: сочувственно коснулся моего плеча и взял, когда я выпрямился, под локоть. А пока я вытирал грязные губы его носовым платком, ласково спрашивал, не хочу ли я посидеть на бордюрном камне, не грозит ли мне обморок?
Я покачал головой, сказал:
— Мне нужно идти. Простите.
Он остановил машину — одно из «такси Марне», еще курсировавших тогда по улицам Парижа. Вечер стремительно вырождался в нелепый фарс, и я был уверен, что за рулем подъехавшего к тротуару дряхлого автомобиля непременно будет сидеть не кто иной, как Олег.
Однако Судьба уже наигралась со мной: водитель такси оказался сварливым стариком, изъяснявшимся с сильным бретонским акцентом. Мне не удалось отговорить Германа от оплаты моей поездки и уверить его, что со мной все обойдется, ему не стоит волноваться на мой счет.
«Что же, больше мы с ним никогда не встретимся», — со странным облегчением сказал я себе, когда такси отъехало от тротуара.
Назавтра я получил записку на печатном бланке «Замка Вайсенштайн» — Герман писал, что знакомство со мной доставило ему огромное удовольствие, что он надеется в ближайшем будущем снова увидеть меня. Ничего кроме учтивости и даже обаяния в записке не было, и тем не менее она нагнала на меня такой безотчетный страх, что я не смог заставить себя ответить на нее.
В следующие несколько месяцев он заблаговременно извещал меня о каждой его деловой поездке в Париж, о желании увидеться со мной, а я самым искренним образом уклонялся от этих встреч. Возможно, я чувствовал себя решительно недостойным дара, которым норовила — или грозилась — оделить меня Судьба. Я снова и снова возвращался к опустошавшей мою душу мысли: прежде чем и если что-то сможет связать нас, я должен измениться. Я не мог предстать перед Германом Тиме таким, каким был.
В августе 1929-го, под вечер одного знойного дня, консьерж вручил мне телеграмму: «Diaghilev est mort се matin. Lifar»[124].
Подробности я узнал позднее: о том, как после неудачи, которой обернулось его путешествие с Маркевичем, великий человек поехал в Венецию; как Лифарь и Кохно ухаживали за ним до его последнего дня; как перед самым финальным падением занавеса к нему приехали Коко Шанель и Мизиа Серт. Сергей Павлович Дягилев, которому цыганка когда-то давно предсказала смерть на воде, испустил последний вздох в городе, который называют Serenissima — Царица Морей.