Сладкая горечь - Стефани Данлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Боже ты мой, и это для тебя трагедия? Что у этой белой мультимиллионерши-наркоманки без толики морали пустые глаза? У нее был выбор, она теперь взрослая женщина.
– Нет, Ари! – Я распрямила спину, чувствуя гнев и прилив энергии от вина. – Я не считаю, что она меня подвела, я считаю, что я ее подвела. Это же я была в толпе, что сожрала ее заживо. И ты прав, Уилл, на тех снимках она просто чудовище. Омерзительная. Но испытываю я одно лишь чувство вины.
– А я не могу. – Ари всплеснула руками. – И это то, что умная женщина считает страданием? Я тебя вообще не узнаю!
– Ах, какая долбаная драма, Ари! Я не выдвигаю рациональных аргументов в пользу «Почему Бритни важна», я просто говорю, что чувствую. Ты на меня за что-то сердишься?
– Из «Почему Бритни важна» получится отличная надпись на футболку.
– Я просто сомневаюсь в твоем нравственном чутье.
– Моем нравственном чутье? Потому что я разучивала танцы Бритни перед зеркалом?
– Ты знаешь, что она воплощает…
– Перестань.
Отпив, я поставила бокал на стойку, и ножка обломилась у меня в руке. Я почувствовала, как осколок вошел мне в указательный палец, и его смахнула. Все в баре уставились на меня.
– Брось, Флафф, – сказал Ник и глянул на Джейка, который не поднимал головы, упершись взглядом в раковину, которую как раз мыл.
– Извините, – сказала я. Держа бокал за донышко, понизила голос. – Она ничегошеньки не воплощает. Об этом я и говорю. Она была маленькой девочкой. Человеком. Любой из нас мог оказаться на ее месте.
– А по мне так это чушь собачья, Скиппер, – сказала Ари, – но отличная получилась сказочка.
Схватив пустую сетку под стаканы, она ушла. Уилл смотрел на меня так, словно видит впервые в жизни.
– Устала я от ее дерьма.
Собрав осколки бокала, я бросила его в мусорное ведро.
– А мне все еще нравится «Дейв Мэттьюс Бэнд», – сказал он. – Неловко даже.
– Нет, – возразила я. – Что бы ты ни делал, тебе все спишется. Ты же не девушка.
Я надела пальто, подобрала сумочку и битое стекло и ушла из бара.
Стены в комнате Джейка в переоборудованном лофте были покрашены в лаконично синий цвет, и иногда казалось, ты в пещере на дне холодного северного океана. У него был один сосед, уличный художник по имени Свон, которого я встречала исключительно в халате, когда мы сталкивались по пути в туалет. Он делал вид, будто меня не замечает, или, может, правда не замечал. По контрасту с коврами, устилавшими гостиную, в комнате Джейка пол был голый. Потертый линолеум и топчан посреди комнаты.
В его комнате были окна во всю стену, но в них попадало не так много света, ведь они выходили на пожарную лестницу заколоченного здания с гнездами голубей.
Толика эстетства: ортопедический матрас из авиационной пенки застелен безупречными льняными простынями.
Стеллажи Джейк сколотил из деревянных ящиков из-под винных бутылок. Тут была целая стена книг, но не как в квартире Симоны, где имелись отдельные разделы для поэзии, религии, психологии, гастрономии, редкие издания шедевров литературы и высоченная стопа книг по искусству, которая, вероятно, стоила больше моей квартплаты за год. У Джейка были романы в жанре мистери и книги по философии. И все. Никакой современной серьезной прозы, сплошь паршивые, рассыпающиеся издания в дешевой обложке или переплетенные в кожу собрания сочинений Ницше, Хайдеггера, Фомы Аквинского. Отдельной стопкой громоздились тома зачитанного собрания сочинений Кьеркегора. Какие-то невозвращенные в университетскую библиотеку Нью-Йорка книги: Уильям Джеймс, «Метафизика» Аристотеля, «Одиссея», а еще черный учебник анатомии, настолько большой, что сошел бы за тумбочку. Возле топчана Джейк поставил на пол элегантную лампу-гуся. Она была трех футов высотой, с двумя «коленами», а сама лампочка прикорнула в треснувшем плафоне волнистого стекла.
Стены тоже были голыми, не считая небольшого пространства над полками, где он пришпилил булавками черно-белые фотографии, снятые на полароидную камеру. Едва войдя в квартиру, я увидела коллекцию фотоаппаратов, они висели на крючках в гостиной в компании гитар и двух велосипедов. Мне понадобилось немало времени, чтобы решиться спросить про фотографии. На одной была изображена горная гряда («Ты про горы Атлас? – переспросил Джейк. – Это в Марокко»). На другой – плети жухлой травы на песке («Уэллфлит, – сказал он, – это называется пляжный вереск».) Груда сложенных в пирамиду посреди мощеной улицы велосипедов («Берлин»). На еще одной – Симона, точнее, ее рука, блокирующая объектив, ладонь растопырена, как огромная морская звезда. Примитивный объектив расплющил изображение, превратив линии на ладони в гравюру. На недодержанном фоне я различала (только если снимала фотографию и подставляла ее под свет, когда Джейк выходил из комнаты) изумительную улыбку.
Он спал, а я сидела на корточках у кровати, проводила пальцами по корешкам книг, потом встала и отцепила фотографию. Когда я спрашивала его про татуировки, он закатывал глаза. Когда я спрашивала его про те фотографии, он едва удостаивал меня ответом. Но чем лучше я его узнавала, тем больше видела систему символов, скорее всего имевших сентиментальную ценность. Если я просила рассказать про Марокко, Берлин или Уэллфлит, он переводил разговор на берберов или на знакомого немецкого художника, который выращивал скульптуры из соли, или на байки о жутких смертях в фольклоре китобоев. То, как он обходил эти фотографии, напоминало мне слова Симоны в ходе одного нашего урока: постарайся не создавать себе представлений о предметах, постарайся разглядеть их суть. Я все еще не понимала смысла этих четырех фотографий, не понимала, почему они были сделаны или почему оказались в его комнате.
– Как продвигается расследование? – спросил Джейк, и от неожиданности я вздрогнула.
Он закурил. Я едва различала его глаза в слабом отблеске сигареты. Он, похоже, не злился, даже выглядел вполне довольным.
– Когда это было? – спросила я.
Я принесла фотографию Симоны с собой в кровать и легла со своей стороны, оставив между нами несколько дюймов. Я все еще слишком робела, чтобы первой к нему потянуться.
– Не помню.
Он подхватил прядь моих волос, намотал их себе на палец, и я подумала, что мы погружаемся в синеву, в сумеречные часы между ночью и утром, когда что угодно может случиться.
– Почему ты повесил ее на стену?
– Это удачная фотография, – ответил он. Пепел упал в кровать, и он его смахнул.
– Потому что ты любишь Симону?
– Конечно, я ее люблю. Но это еще не причина вешать фотографию.
– Я думаю, это самая веская причина делать множество вещей, – осторожно выговорила я.
– Ты же знаешь. – Он погасил сигарету и притянул меня себе на грудь. – У нас с ней не так. Ты сама это знаешь.
Он меня отвлекал, он знал, что его шея меня отвлекает, что его руки, скользящие по моим бедрам, меня отвлекают.