На мохнатой спине - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много, много лет спустя я посетил тот августовский вечер, когда Рыдз-Смиглы произнёс свой патриотический афоризм. Мне было любопытно: действительно ли он сморозил эту напыщенную глупость или её придумали потом для национальной красоты историки, биографы, пропагандисты либо кто-то ещё из этой неисчислимой обозной рати? Нет, всё так и было. Голенастый воин, в голове которого, как в пустой скорлупе сгнившего ореха, вместо мозгов только хонор и вольношчь перекатывались со стуком, полагал себя за спинами французов и англичан, как за каменной стеной, и думал, будто может жить, точно на театре, а не в страшной настоящей жизни. И плевать ему было, что право на проход понадобилось бы нам лишь после нападения немцев на Польшу, иначе он был бы и не нужен, и юридически невозможен – а договор трёх держав наверняка удержал бы Гитлера от наскока. Что благородному герою до таких мелочей? Рыцарь без страха и упрёка дождался момента, подбоченился, как на парадных портретах времён Яна Собеского, и произнёс историческую фразу: «С немцами мы рискуем потерять свободу, а с русскими – нашу душу». Аплодисменты, занавес. Переходим к аперитивам.
И поэтому, прочитав статью Вечоркевича, я, если бы мог, только плечами пожал. И вот это – их душа? Всего-то? Стоило её, такую, тащить сквозь десятилетия?
Хотя, конечно, на то она и душа. Не ты ведь её тащишь, а она тебя. Если ты можешь её бросить, она не душа уже. И всё же, всё же… Каков хонор, какова вольношчь! «Почти как Италия»… Предел мечтаний. Хоть чучелом, хоть тушкой – лишь бы на победоносный парад в покорённой Москве.
Впрочем, я читал это уже без сердца, всего лишь чуть брезгливо. Давняя чужая спесь, если выражаться языком сверстников моего правнука, внука Серёжки и Наденьки, была мне «фиолетово» и «параллельно». Или типа того.
А в тот последний вечер к нам робко позвонили.
Я поднял голову. Даже представить было трудно, кто мог так звонить. Тронули звонок и отдёрнулись, точно обожглись.
– Работай! – крикнула Маша из прихожей. – Я посмотрю, кого принесло.
Я снова уткнулся в бумаги, но через несколько мгновений почуял неладное.
И точно.
В дверях кабинета, выпрямившись напряжённо и неестественно, словно от боли, с каменным лицом стояла Маша.
– Это тебя, – чужим ровным голосом сказала она.
Я с досадой перевернул бумаги и поднялся.
Я и подумать не мог, что это пришла судьба; что, как я ни юлил, она настигла меня в собственном доме.
В прихожей, на коврике у лестничной двери, не решаясь, видимо, сделать дальше хоть шажок, неловко озиралась Надя. Она была одета, как в турпоход выходного дня: синие американские брюки в облип, курточка, в расстёгнутом вороте которой виднелся свитер, в руке – сумочка, за плечами – довольно объёмистый, непонятно зачем нужный рюкзак. Её лицо было пунцовым. Увидев меня, она несмело улыбнулась и даже чуть развела руками: мол, вот я, а вы, наверное, решили, будто это что-то важное?
– Здравствуйте, – сказала она.
– Здравствуй, Надя, – ответил я, силясь понять, не стал ли я пунцовым ей в тон.
Судя по тому, как мне сделалось жарко, – стал. Сзади на нас смотрела Маша.
– Заходи, Наденька, – с механическим радушием сказала она. – Хочешь чаю? Мы как раз собирались пить.
Это была, конечно, ложь.
– Спасибо, Мария Григорьевна, – торопливо ответила Надя. – Не надо. Я на минутку. Простите, если помешала… Я только хотела показать вашему мужу одну вещь.
– Интересно, – сказала Маша, – что ж ты такое ему можешь показать, чего он ещё не видел?
Это казалось совершенно невозможным, но Надя покраснела ещё пуще. Стала буряк буряком. Она шевельнула губами – видимо, хотела что-то ответить, но так и не придумала что. Глаза у неё стали жалобные и беспомощные. Как у дитяти. Отшлёпали ни за что.
– Ладно, – сказала Маша, уже не скрывая враждебности. Прошла в комнату сына и, прежде чем плотно закрыть за собой дверь, проговорила: – Всё. Меня нет. Делайте, что хотите.
Мы перевели дух, а потом Надя спросила:
– Мария Григорьевна недовольна?
– Ей немножко нездоровится, Надя. Ничего. Проходи.
– Я… Я правда на минутку.
– Всё равно у порога стоять ни к чему.
Мы вошли в гостиную; в ту самую, куда Серёжка привёл её в первый вечер пить чай и мне ударила в голову блажь прикрывать её от бомб. Прикрыл? Нет? Прикрыл, но ненадолго? Я не знал.
Она, не снимая ни куртки, ни рюкзака, неловко села на краешек дивана.
– Я не помешала? – настойчиво спросила она.
– Хватит, Надя. Давай к делу.
Тогда она щёлкнула замочком сумки и вынула сложенный пополам лист бумаги. Развернула и подала мне. В её вытянутой тонкой руке лист трясся так, будто по нему барабанил дождь.
– Мама время от времени прокладывает полки на кухне чистыми листами. Или вот мне поручает. Чтобы на самих полках не оставалось следов от посуды. А для экономии мы используем папины черновики… С обратной-то стороны они чистые. И вот… Он, наверное, случайно не уничтожил.
На листе хорошей машинописной бумаги, посреди страницы, было от руки написано каллиграфическим почерком: «Кроме того, А. Ф. Иоффе окружил себя теми молодыми выскочками и барчуками от науки, что не могут похвастаться ни высокими индексами цитируемости, ни надлежащими показателями результативности, но единственно лишь либо местечковым, либо рабоче-крестьянским происхождением. Он стравливает их друг с другом, объясняя это тем, что обеспечивает здоровое творческое социалистическое соревнование. На деле же это ведёт к развитию сионистских настроений среди одних и настроений великорусского шовинизма среди других».
Всю фразу охватывала аккуратно нарисованная фигурная скобка со стрелкой, указующей вправо, видимо, на отсутствующую страницу с основным текстом. Судя по всему, это была вставка, дополнение, сочинённое при редактировании черновика.
Чувствовалось: автор работал академично, невозмутимо, вдумчиво. Будто научный труд писал.
– Это донос? – просто спросила Надя.
Я досчитал до десяти и спокойно, ей в тон, ответил:
– Это донос.
– Я так сразу и поняла. Но всё же спросила папу. Знаете… Вот не могла поверить и спросила прямо, и он мне ответил тоже прямо. Он даже не смутился. Знаете, что он мне ответил?
– Нет, – сказал я сквозь ком в горле. – Не знаю.
– Он сказал, что, раз уж нам выпало жить в преступном государстве, мы-то ведь это государство не создавали, мы не имеем к нему отношения и потому имеем полное право использовать наиболее эффективные его механизмы себе на пользу. Не наша вина в том, что здесь именно такие механизмы. И нам совершенно не зазорно ими пользоваться.