Они. Воспоминания о родителях - Франсин дю Плесси Грей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, столовая на Семидесятой улице была неотделима от кухни. На обеих правила великолепно суровая Мейбл Мозес, которая со дня нашего переезда вместе со своим красавцем-мужем взяла бразды правления в свои руки. Тогда Мейбл был тридцать один год – когда я это пишу, ей девяносто три, и она благополучно проживает в доме престарелых в Лас-Вегасе. В ту пору она была энергичной крупной дамой с тонкой талией, большим пучком волос и в очках. Мейбл была немногословна и хронически не доверяла окружающим. Она редко улыбалась, порой выглядела весьма угрюмо и выражала свое одобрение или неодобрение только изменением выражения лица – например, видя человеческое чванство, она приподнимала бровь и дергала уголком рта. Но если ее удалось обрадовать хорошими новостями, она разражалась грудным смехом, топала ногой и восклицала: “Да ладно!”
– Мейбл, меня назначили редактором школьной газеты!
– Да ладно!
Топ-топ.
– Мейбл, мы с Кливом только что обручились!
– Да ладно!
Топ-топ.
Как и большинство хороших поваров, Мейбл могла свести вас с ума своей педантичностью. Каждой вилке и ложке было отведено свое место. “Нечего тут хозяйничать на моей кухне!” – слышала я больше сорока лет, когда заглядывала к ней, чтобы полакомиться очередным шедевром. Мейбл готовила восхитительно и с легкостью вписала все возможные французские и русские блюда в свой американский репертуар. Проработав у нас полгода, она уже готовила лучший бефстроганов в городе – тонкие полоски самого свежего филе стремительно обжаривались, перед тем как встретиться с крепким бульоном, сметаной и укропом. Ее gigot aux flageoles[120], украшенная ровно тем количеством тонко нарезанных зубчиков чеснока, чтобы придать всему куску мяса легкий аромат, была произведением искусства. Такими же восхитительными были ростбиф и йоркширский пудинг – тесто вздымалось над краями формы на добрые тринадцать сантиметров. Стоит ли говорить, что блюда американской кухни – жареный цыпленок (любимое мамино лакомство) или ароматный яблочный пирог, о невесомой посыпке которого я грежу по сей день, – были столь же совершенны.
В юности готовка меня не интересовала – я полагала, что в жизни свободной женщины в таких навыках нет нужды. Но сколько же полезных знаний я получила от Мейбл!
– Мать ее особо не воспитывала, – объясняла Мейбл моим друзьям много лет спустя, – вот я и решила ею заняться.
Она научила меня ополаскивать волосы уксусом, чтобы они блестели, объяснила, что делать во время месячных (мама в этом вопросе держалась крайне уклончиво) и как держать кавалеров на расстоянии.
– Даже и не думай подобраться к моей крошке, – ворчала Мейбл на любого кавалера, которого подозревала в наличии сексуальных намерений.
Именно она научила меня водить, и я до сих пор вспоминаю ее, когда осторожно жму на тормоз, спускаясь по заснеженному холму, или приглушаю фары, когда еду в тумане. Мейбл учила меня умеренному обращению с алкоголем, а в некоторых случаях – о которых она узнавала задолго до вечно занятых родителей – ругала меня за излишества. Сама будучи трезвенницей, она выступала настоящей энциклопедией лекарств от похмелья, когда я выпивала лишнего – что часто случалось с моими ровесниками в эпоху Эйзенхауэра. Когда мне было шестнадцать, Мейбл подарила мне на Рождество первый письменный набор с памятной гравировкой, она же научила меня писать благодарности в ответ на поздравления или подарки, которые я получала. Этого никогда бы не сделали родители, которые были до того высокомерны, что хвастались: ни разу в жизни они не написали ни единой записки с благодарностями. (Подобная невежливость не могла пройти незамеченной. В начале года мне не раз приходилось отвечать на сердитые звонки их знакомых – получили ли Либерманы конфеты, бегонии, хрустальную вазу, которую послали им на Рождество? Когда я рассказывала об этом родителям (как правило, я прикрывала их и уверяла, что ничего подобного не приходило), они лишь презрительно пожимали плечами.)
Поначалу Мейбл пришла к нам не одна. Ее муж Мэтью, невероятно обаятельный метис с определенными интеллектуальными наклонностями был в той же мере сибаритом и подхалимом, в какой Мейбл отличалась строгостью и аскетизмом. Он брал у Алекса уроки рисования и одалживал у меня книги из школьной программы – больше всего ему нравился Мопассан. Он любил выпить – возможно, причиной тому был избыток свободного времени. Обычно Мэтью сидел на кухонном стуле у окна, курил и наслаждался очередным произведением классической литературы, тогда как Мейбл, вся в белом, стояла у плиты и резала, чистила, жарила. Кроме того, Мэтью был бесстыдным бабником, и его с позором выставили за дверь, когда родители обнаружили, что он соблазнил одну из маминых подруг по канасте[121] (впрочем, возможно, инициатива исходила от подруги). Вскоре после этого они с Мейбл развелись. Однако он пробыл у нас достаточно времени, чтобы пробудить во мне интерес к музыке черных – когда мне исполнилось четырнадцать, Мейбл с Мэтью стали по субботам брать меня с собой в гостиницу “Савой”. К пятнадцати годам я стала водить туда друзей, чтобы приобщить их к гарлемской культуре – вплоть до конца 1940-х белые в “Савой” почти не ходили. Джон-Майкл Монтиас, один из любимых моих спутников тех лет, вспоминает одно из таких приключений:
– Мы с тобой танцуем, как ненормальные, вокруг только черные, и вдруг я толкаю тебя в сторону и говорю: “Берегись!” У входа стояли твои родители и высокий англичанин в накидке – Сесил Битон.
Нам удалось вовремя пробраться к боковому выходу, и родители всю жизнь были уверены, что они являлись первыми белыми нью-йоркцами, кто “открыл” Гарлем в конце 1940-х.
В словаре моей любимой Мейбл мама была Мадам, я – Деткой, а Алекс – Хозяином. Он и в самом деле был хозяином дома – мама была неспособна вызвать плотника или сантехника, нанять уборщицу или проверить мои уроки. Поэтому Алекс с тем же холодным апломбом, с которым проверял мой дневник, назначал нам приемы у врачей или запрещал мне возвращаться слишком поздно, брался за дыры в крыше, потрескавшуюся штукатурку или протекающие трубы. Он стал настоящим домохозяином до того, как это вошло в моду, и брал на себя все обязанности, на которые маме не хватало душевных сил или терпения. Он не оставил их и тогда, когда стал председателем в Condé Nast, продолжая заниматься живописью, скульптурой и фотографией. Он явно наслаждался тем, что одновременно является маминым героем и рабом. О своих добродетелях он говорил с неизменной гордостью и хвастался, что “ни разу, ни разу в жизни” даже не взглянул на другую женщину, хотя его коллеги и находили подобные высказывания безвкусными. (“Что за чудачество, хвастаться, что никогда не желал другой! – возмутился как-то в 1960-х редактор французского Vogue, когда преданность Алекса маме стала своего рода легендой. – В этом есть что-то вульгарное!”)
Одним из достижений Алекса было то, что после ухода Мэтью Мозеса он сумел найти помощников, которые были бы так же надежны, как Мейбл, и при этом могли бы противостоять ее величию. Первым на замену Мэтью пришел Жан, сдержанный француз из Бретани – совершенно загадочная личность. Он появился у нас в 1951 году, когда семья Елены Шуваловой наконец-то освободила комнаты на четвертом этаже, которые снимала у нас со дня нашего переезда на Семидесятую улицу. Жан жил в одной из маленьких спален на четвертом этаже, и там царил монастырский порядок. В свой единственный выходной, воскресенье, он уходил на полтора часа (мы предполагали, что он ходит к мессе), а остаток дня проводил у себя в комнате. Единственными звуками, которые оттуда доносились, было легкое шуршание, как будто он заворачивает в салфетки сотни крохотных коробочек или быстро перелистывает тончайшие страницы. Он был очень начитанным человеком, и в любой ситуации цитировал Библию – зачастую для того, чтобы выразить неодобрение беспорядком в моей комнате. Мои друзья по колледжу, приезжая в гости, редко соблюдали чистоту. В этих случаях Жан застывал на пороге моей комнаты, с ужасом обозревал царящий в ней хаос и, воздев руки к небу, восклицал: “Содом и Гоморра!”