Они. Воспоминания о родителях - Франсин дю Плесси Грей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя Алекс был, наверное, самым молодым руководителем художественного отдела Vogue, заступив на этот пост, он был совершенно уверен в себе и пользовался огромной популярностью у сотрудников. В его обширном арсенале было два инструмента, которыми он пользовался, чтобы очаровывать окружающих: это был эпитет “достойный” и обращение “милый друг”.
“Достойная обложка”, – говорил он Джону Роулингсу, который снял купальники для летнего номера. “Достойный разворот” – о рекламе зимней обуви, сделанной одним из подмастерьев. (“Когда я слышал слово “достойный”, думал, что меня стошнит”, – рассказывал покойный Ричард Аведон[117], который терпеть не мог Алекса и был одним из тех, кто возненавидел его словарь.) А “милым другом” Алекс называл того, кого собирался раскритиковать в пух и прах.
– Когда я слышал “милый друг”, у меня аж пальцы на ногах сжимались, – вспоминает лорд Сноудон[118] – они с Алексом сотрудничали в 1960-1970-х годах. – Это могло звучать следующим образом: “Милый друг, ты знаешь, как я тобой восхищаюсь, но твои последние фотографии чудовищны”.
– Когда он говорил “милый друг”, то мы знали – всё плохо, – говорит Хельмут Ньютон, один из многих фотографов-экспериментаторов, которым покровительствовал Алекс и который ценил любовь Алекса к порнографии.
(По словам Ньютона, героем Алекса был Ларри Флинт[119], и, отсылая Ньютона на съемку, Алекс часто повторял девиз Флинта: “Принеси мне клубничку”.)
Отношения Алекса с теми, кто стоял выше его на карьерной лестнице, были куда сложнее. В первые же несколько лет коллеги Седого Лиса познакомились с темными сторонами его характера – он был способен буквально стелиться перед полезными людьми.
– Если он понимал, что кто-то может ему помочь, то тут же прыгал к нему на колени, – вспоминает Розамунд Бернье, которая дружила с Либерманами с 1944 года. – Его обаяние целыми днями было направлено в сторону тех, в чьей поддержке он нуждался.
– Алекс лучше всех знал, куда дует ветер, – рассказывает Даниэль Салем, который был финансовым директором Condé Nast на протяжении тридцати лет. – Он редко выражал привязанность – все его поступки должны были приносить ему пользу. Благодаря этому он был несокрушим.
Гитта Серени была шокирована, узнав, как много внимания Алекс уделяет публичной стороне жизни. В 1949 году она вышла замуж за американского фотографа, который работал на Vogue в Лондоне, Дональда Ханимена. В 1952-м, когда у них родился первый ребенок, Ханимена вызвали обратно в Нью-Йорк, и молодая пара, поскольку средства их были ограниченны, сняла квартиру на углу Риверсайд-драйв и Сто первой улицы.
– Алекс был возмущен нашим адресом, – вспоминает Гитта. – Когда мы подписали договор, он заявил: “Ты сошла с ума! Ты хочешь, чтобы Дон сделал карьеру, или нет? Он ничего не добьется с таким адресом. Вам нужно переехать в Ист-сайд”.
Гитта поинтересовалась, как, по его мнению, им перебраться в Ист-сайд с их доходами. “Обратитесь в банк”, – холодно ответил Алекс. Сам он всю жизнь жил на займы, полученные на работе и у друзей.
Коллег тоже впечатлял поистине византийский талант Алекса к саморекламе.
– Никто лучше него не умел себя продвинуть, – вспоминает Сноудон. – Он был скользким как угорь и вечно проворачивал свои делишки.
Даже Сай Ньюхаус, с которым они проработали сорок лет, признает, что Седой Лис жил по расчету и корысти. А те коллеги Лиса, которые его недолюбливали, и вовсе заявляли, что в его работе якобы не было оригинальности.
– Насквозь фальшивый и банальный человек, – вспоминает Пьер Берже, блестящий парижанин, второй основатель и бессменный управляющий модного дома Ива Сен-Лорана и близкий друг Татьяны. – У него никогда не было ни одной собственной идеи. Он воровал их у всех вокруг. Даже шрифты, даже журналистские задумки – всё своровано у Бродовича. Вот кто был гением!
В Татьяне, напротив, люди видели естественность.
– Теплота Алекса была макиавеллевской, проявлялась искусственно, по расчету. Приветливость Татьяны всегда была подлинной, – рассказывает Грэй Фой, компаньон Лео Лермана, главного специалиста отдела культуры в Condé Nast (они с Либерманами дружили более полувека). – Она могла вас задеть, но всегда была прямодушна… Пути, которые выбирала Татьяна, могли оканчиваться тупиками, а Алекс вечно следовал какими-то извилистыми тропами.
Наконец, многим коллегам Алекса было что сказать о его придирчивости и вспыльчивости.
– Он был перфекционистом, но перфекционистом крайне неуравновешенным, – вспоминает Мэри-Джейн Пуль, которая работала в офисе Алекса в середине – конце 1940-х и даже помнит, как приносила ему по утрам молоко, которое он вынужден был пить из-за язвы. – Он с наслаждением раздирал в клочья готовый номер журнала в пятницу вечером, и редакторам приходилось сидеть все выходные, чтобы удовлетворить его прихоти. Кроме того, он мог быть очень жестоким: чтобы накалить атмосферу, он стравливал сотрудников и наблюдал за ними.
Тина Браун, которую Алекс поставил во главе Vanity Fair, вспоминает его “склонность разрушать всё вокруг, подобно Сальери”.
– Сальери завидовал Моцарту, а Алекс часто завидовал по-настоящему талантливым людям, – вспоминает она. – Когда он чувствовал, что кто-то слишком вознесся в глазах Сая Ньюхауса, например, он говорил: “Такой-то ничего не стоит, надо сбить с него спесь”. И он всегда добивался своего.
Самых чувствительных из сотрудников ранили махинации Алекса.
– В нем была склонность к садизму, – рассказывает Деспина Мессинези. – Более коварного человека сложно себе вообразить. Алекс говорил вам в лицо ужасные вещи, а голос его и выражение лица оставались безмятежны. Люди зачастую выходили от него в слезах… Алекс мог унизить кого-либо публично. Возможно, это делалось для того, чтобы его подчиненные лучше работали, но нельзя отрицать, что он умел быть жестоким.
– А на следующий день он мог быть ужасно милым и даже интересовался, как здоровье вашей матушки, – вспоминает Мессинези с ноткой ностальгии.
Стоит ли говорить, что на заре нашей совместной жизни в новом доме Алекс показывал нам с мамой только джекилловскую сторону своего характера, ту, что была переполнена добротой и нежностью. Еще много лет мама по несколько раз в год нежно шептала мне, когда Алекса не было рядом: