Ежевичная водка для разбитого сердца - Рафаэль Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Говоришь, а сам умираешь от смеха.
– Это смешно, но нехорошо.
– Нет, все правильно, – сказала я. – Мне это нужно. Не будь Никола, некому было бы смеяться надо мной, когда я начинаю принимать себя слишком всерьез, и я бы…
– …принимала себя слишком всерьез?
– От тебя ничего не скроешь.
Максим кивнул с пониманием, как всегда. Меня еще немного раздражало это сочувствие, исходившее от него и, казалось, не требовавшее никаких затрат, но я начала подозревать, что во мне говорит зависть. У меня был рефлекс опаски перед этим его свойством, как у моего отца был рефлекс насмешки над людьми, которые читают книги и ходят в театр, потому что сам он книг не читал и в театр не ходил, но был слишком горд, чтобы признаться, что не прочь иной раз расширить свои горизонты.
«Тэ-а-аа-тр, тэ-а-аа-тр, – вещал он карикатурно снобистским тоном, даже когда говорил о летнем театре. – Это для «интеллектуев». Он упирал на последнее слово, подчеркивая свое презрение к «интеллектуям», а я только вздыхала от такого ребячества. И вот я сама точно так же отношусь к непринужденному сочувствию Максима, чтобы не признаваться себе, что сама хотела бы обладать этой благодатью, которая наверняка делает жизнь легче.
– Это не конец света, если принимаешь себя немного всерьез, – сказал Максим, прямо-таки излучая доброту и благожелательность.
Я посмотрела на его ноги: не воспарил ли он на пару сантиметров от земли?
– Ты так не думаешь?
– Да, думаю, да… Но я уверена, что нет на свете ничего хуже, чем принимать себя слишком всерьез. Короче, я принимаю игру, понимаешь? Когда я пойму, что не способна посмеяться над собой…
Я была вынуждена смеяться над собой по возвращении из Восточных кантонов – сначала из гордости, потому что не могла предоставить Никола делать это одному, а потом – потому что действительно было над чем посмеяться. Я уехала на поиски какой-то чистоты и вернулась неделю спустя с похмельной головой, злая, вопя: «Я невыносима, и мне нужна передышка!»
Катрин, разумеется, проявила бесконечное понимание и даже винила себя, потому что забыла меня предупредить, что на пути внутреннего поиска, как во всяком марафоне, есть «стена» – трудный период, который удается пройти только самым мужественным и самым опытным, остальные же позорно пасуют. Не будучи ни мужественной, ни опытной, я спасовала, и Катрин не могла этого себе простить.
– Я должна была сказать тебе про стену… – сокрушалась она, а Ной за ее спиной крутил пальцем у виска. – Если бы только я сказала тебе про стену…
– Если бы ты сказала мне про стену, я бы не уехала.
– Да нет, ты бы уехала… ты верила, ты была полна надежд, ты…
– Хватит! Хватит…
Воспоминание о моей наивной вере лишь усиливало в моих глазах мой конфуз. Если бы хоть я просто уехала, сказав, что хочу отдохнуть несколько дней за городом, но нет, мне надо было выстроить план духовного поиска – это мне-то, такой недуховной, как любил мне напоминать Никола.
– Ты мог бы сказать мне это до того, – с горечью повторяла я в ответ на его издевки.
Тогда он обнимал меня и говорил, что ни за что на свете не стал бы мешать этому бредовому опыту, отчего я невольно смеялась. В конце концов он все же признался мне, когда мы пили в его баре на другой день после моего возвращения, что и сам не раз предпринимал попытки «поиска», когда ушла мать Ноя.
– Я хотел уехать в Индию, – поведал он, заказав еще по одной. – Я и правда уехал бы в Индию, не будь Ноя.
– Это все-таки посерьезнее, чем уехать в отцовский загородный дворец…
– Это то же самое, Жен. И потом, Индия… Что может быть банальнее? Меня бросили, я ищу себя, я уезжаю в Индию?
Я задумалась. Это и правда был старый штамп и посылка множества романов посвящения (юноша, разочаровавшийся в жизни, в любви или в западном обществе, уезжает в Индию и возвращается оттуда другим человеком), но мотивация мне была хорошо понятна. Это далеко, где-то на другом конце света, это, в сущности, другой мир. Я представила, как брожу по покрытым грязью после муссона улочкам Мадраса, за тысячи километров от всех привязанностей, сетью опутавших мое сердце, но тут Никола сказал:
– Кончай воображать себя в Индии, Жен, – за что тут же получил тычок в плечо.
– Я могла бы уехать в Антарктиду, – предложила я.
– Или остаться здесь и заняться музыкой. Что я и сделал. Разумеется, потому, что у меня не было выбора, но в конечном счете это лучшее, что я мог сделать.
– М-да, – ответила я, не очень убежденная. Но, в сущности, ничто не могло меня убедить с тех пор, как ушел Флориан. – Мне бы хотелось… ты знаешь. Чуда. Чудесного лекарства.
– Я знаю, – кивнул Никола.
И мы чокнулись. Катрин присоединилась к нам позже, после спектакля, который, как я и ожидала, имел очень благосклонную прессу. Катрин так возбудилась от того, что о ее постановке наконец заговорили, что была просто на седьмом небе. Я гордилась ею, и мы провели остаток вечера за разговорами о пьесе и о ее будущем. Последнее представление должно было состояться послезавтра, и Катрин жаждала возобновить спектакль «в Монреале или на периферии», на что Никола, не удержавшись, заметил: «Надо бы дать пару представлений в Восточных кантонах… говорят, там полно изнывающих от безделья девиц, которые наверняка будут рады…» Он не смог закончить под градом тычков, которыми я осыпала его, смеясь. Рассмеялась даже Катрин, и я воскликнула притворно плачущим голосом:
– Кэт! Если даже ты издеваешься над моим поиском духовности, что мне остается, а?
– Извини, – ответила Катрин. – Я смеюсь… Мы смеемся, но…
И мои друзья провозгласили хором: «Это потому, что мы тебя любим!»
– Значит, я тоже имею право смеяться? – спросил Максим. Я покосилась на него, старательно не понимая намека, который можно было услышать в этой фразе. Это он – конечно же! – повел меня на блошиный рынок, чтобы отвлечь, но еще и потому, что, как он уверял, мне непременно нужна новая мебель. Тот факт, что на блошиных рынках, по определению, продается все, кроме новой мебели, его не остановил: я могла, по его словам, создать себе новый интерьер примерно за четырнадцать долларов.
– Без обид, – сказала я, вспомнив его квартиру, похожую на лавку старьевщика, – но я не уверена, что у меня есть вкус к разрозненной подержанной мебели.
Я вспомнила кондоминиум, где мы жили с Флорианом, – его четкие линии и авторскую мебель, – может быть, это и есть мой «стиль»? Флориан мыслил пространствами, он творил их, как другие творят музыку или картину. В квартирах, где я жила одна, до того как его встретила, никогда не было прекрасной гармоничности кондоминиума. В них открывалась взгляду более или менее удачная мешанина мебели, унаследованной от родителей, купленной в Икеа, и вещиц, найденных в маленьких бутиках и казавшихся мне высшим шиком в плане дизайна, что в дальнейшем Флориан систематически опровергал.