Бальзак без маски - Пьер Сиприо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Конный выезд, в тильбюри или кабриолете с маленьким ливрейным грумом, свеженьким и розоволицым, как Тоби, Джоби, Пэдди; по вечерам — нанятая за двенадцать франков удобная двухместная карета; элегантный гардероб, составленный по моде, предписывающей, что следует надевать в восемь утра, в полдень, в четыре часа и вечером; желанный гость во всех посольствах, собирающий там недолговечные космополитические цветы поверхностно-дружеского внимания; сносная внешность, возможность с достоинством носить свое имя, свой наряд и свою голову; прелестное и ухоженное маленькое жилище на антресольном этаже; возможность пригласить друзей составить тебе компанию в „Роше де Канкаль“, не заглядывая перед тем в кошелек и не прислушиваясь к голосу разума, восклицающему: „Ах! А деньги?“; розовые банты, украшающие уши трех твоих чистокровных лошадей, всегда новая лента на шляпе […]» («Дом Нусингенов»).
Бальзак чувствовал потребность доказать всем, что дела его идут столь же блестяще, как у соседа, а то и получше. Директор Оперы доктор Верон, человек в этом смысле отнюдь не исключительный, разъезжал в тильбюри, как, впрочем, и граф де Жирарден, граф Алексис де Ларошфуко, герцог де Дюра… словом, как весь «бывший двор», представители которого привыкли назначать друг другу свидания у Олимпии Пелисье (настоящее имя Александрины Декюийе).
Она родилась в 1799 году и танцевала в кордебалете Оперы, пока мать не продала ее за сорок тысяч франков молодому герцогу, поселившему ее в маленьком домике. После смерти герцога Олимпия завела любовника — старика-американца, оставившего ей в наследство двадцать пять тысяч франков. Личность Олимпии весьма интересна. Орасу Верне она послужила в качестве модели, а Бальзак вспомнил о ней, создавая образ Валери Марнефф в «Кузине Бетте». В 1831 году Олимпия, оставаясь любовницей Эжена Сю, поддерживала наилучшие отношения с Бальзаком, а тот не торопился опровергать слухи, согласно которым он якобы укрывался в спальне Олимпии, чтобы подглядеть, как она раздевается, и даже собирался просить ее руки… Это подтверждает и госпожа де Берни, выражавшая неудовольствие по поводу такого волокитства: «вопреки твоему похвальному намерению избавиться от Олимпии Пелисье».
Бальзак продолжал встречаться с Олимпией и тогда, когда она стала любовницей, а затем и женой Россини, восхищавшего его настолько, что в «Массимиле Дони» он посвятил несколько страниц анализу оперы «Моисей».
17 сентября 1831 года у Бальзака наконец появился собственный выезд. Стоил он четыре тысячи франков. Обзавелся Бальзак и «грумом», которым стал молодой лакей по имени Леклерк. Хозяин нарядил его в голубую ливрею, зеленый американский кафтан с красными рукавами и полосатые тиковые панталоны.
На улице Кассини Бальзак жил стесненно. 20 сентября 1831 года он одним махом вдвое увеличил и свое жилище, и квартирную плату: перебрался с первого этажа на второй. Передней здесь служила застекленная галерея, украшенная вазами с редкими цветами. Гостиную он обставил мебелью, обитой серым штофом, а стены велел затянуть кретоном и завесить портьерами. В столовой, выдержанной в светло-коричневых тонах, стояли восемь стульев красного дерева. Вся мебель в квартире была с позолотой, имелись еще роскошные стенные часы, повсюду висели зеркала и ковры. Ванная комната с мраморной ванной вела в спальню — «брачную комнату для пятнадцатилетней герцогини».
Ощущение собственного высокого положения становится отныне важным элементом его существования. Тщеславие свое он соотносил не с собственной гениальностью, действительно огромной, — он это знал, — но исключительно с образом жизни. Если он будет жить в тесноте, экономя каждый грош, никто не оценит его творчества, и ему придется довольствоваться пылью «читален».
Постоянно пребывая в трудах и хлопотах, будь то утро, вечер или день, он всякий раз как будто преображался. Бальзак шутливо описал эти свои метаморфозы: вечером ему следует выглядеть «светским человеком», и вот он «одет с иголочки, в отличном галстуке, сверкающих черных туфлях, безупречном жилете и перчатках цвета „пай“».
В ипостаси «усердного мужа, переполненного замыслами», он щеголяет «в черном, фиолетовом или белом халате, с наморщенным лбом, губами, пожелтевшими от кофе, отросшей щетиной, глазами, поблескивающими на красном лице, с шелковым шнуром, обернутым вокруг поясницы, и бархатной ермолкой на голове».
Придя в себя после ночи работы, днем Бальзак устремлялся по делам: отнести статью в газету или очередную главу издателю. Этот Бальзак ходил в обносках: запыленное коричневое пальто с пуговицами до подбородка, залепленные грязью черные панталоны, шерстяная тряпка вместо галстука. Подбородок и щеки в многодневной щетине, длинные волосы взлохмачены. Андерсен, с которым они познакомились в одном из салонов, спустя неделю не узнал его на улице: Бальзак походил на бедного молодого человека, прячущего глаза под измятой и затертой широкополой шляпой, какие носят каменщики.
Но только по ночам он раскрывался во всей своей силе, когда стоял перед своим небольшим готическим бюро, возле книжного шкафа черного дерева, заполненного книгами в переплетах. В эти минуты, созерцая гипсовую статуэтку Наполеона и ножны меча, на котором красовалась выгравированная надпись: «Я довершу пером то, чего он не успел свершить мечом», он переполнялся сознанием гордости за себя.
Сочинительство стало его жизнью. Он трудился над своими произведениями с яростным упорством, в котором сравниться с ним не может ни один другой писатель. Даже вдали от этого кабинета, в салоне или путешествии, его терзала «ностальгия по чернильнице».
Он действительно работал день и ночь. После опубликования «Шагреневой кожи» и до конца 1832 года он напечатал сорок одну статью и новеллу, двадцать восемь из которых не вошли в «Человеческую комедию».
Он горел желанием появляться в свете, чтобы свет восхищался им, но также и для того, чтобы «опробовать» свои творения перед аудиторией, в сущности, не слишком взыскательной.
Бальзак любил рассказывать стоя, устроившись перед пылающим камином. Слушатели забывали тогда о его маленьком росте и видели лишь его лицо, разлетающиеся кудри, загорающиеся глаза, склоненную набок голову, которую временами он резко вскидывал. Бальзак одинаково уверенно чувствовал себя, когда вел рассказ с романтическим пафосом и когда говорил как приверженец строгого классицизма. Тело его пребывало в постоянном движении. Вот каким увидел его Ламартин: «Самый рост его менялся, следуя изгибам мысли. То он пригибался к самой земле, чтобы подобрать пучок свежих идей, то приподнимался на цыпочки, чтобы дотянуться до улетающей в бесконечность мысли. Он был толст, плотен, широк, в нем был размах Мирабо, но не было свойственной последнему тяжеловесности».
Истории следовали одна за другой: страшные, сентиментальные, соленые. Слушатели охали и ахали. Подчас кое-кому казалось, что рассказчик зашел слишком далеко, но даже это всем нравилось. Гордость не позволяла ему допустить, чтобы его прервали. Впрочем, он начинал говорить сразу, едва успев войти. В один из вечеров Самюэль Анри Берту наблюдал, как Бальзак набросился на адмирала де Риньи, попытавшегося было продолжить за него кипрскую версию «Спящей красавицы». Бальзак не дал ему и рта раскрыть и тут же повел рассказ со скоростью, при которой о правдоподобии уже не вспоминают. Бальзак, то ни во что не верящий, то способный поверить во что угодно, обладал волшебным даром гипнотического внушения. Его слушали затаив дыхание, и в такие минуты над залом, где обычно лишь пили, суетились или играли в карты, казалось, пролетал ангел мечты.