Город чудес - Роберт Джексон Беннетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вспоминает, как она выглядела, когда он видел ее в последний раз, тринадцать лет назад: холодная, бледная и неподвижная, с застывшим на лице выражением легкого неудовольствия, как будто выходное пулевое отверстие в груди было источником лишь незначительного дискомфорта.
Он помнит ее. Ее — и то, что сделал с солдатами потом, в приступе дикой ярости.
«Я не смог тебя спасти, — говорит он фотографии. — Я не смог спасти Шару. Я никого не смог спасти».
Сигруд прячет газетную вырезку в карман и ободряюще похлопывает по нему, словно принуждая воспоминание снова уснуть.
Другой рукой он сжимает нож. Его хватка крепка, костяшки побелели.
Сигруд кидается вперед и наносит удар по мертвой сосне — нож погружается почти по самую рукоять. Из его рта едва не вырывается рыдание, но он достаточно владеет собой, чтобы подавить звук, прежде чем тот сможет выдать его местонахождение.
«Жалок жребий существа, — думает он, — которому даже не позволено плакать!»
Он напрягает все тело, пытаясь вогнать нож все глубже и глубже, его пальцы вопиют от боли. Потом он сдается и повисает, обняв ствол и тяжело дыша.
Инстинкты берут верх. «Там, в лагере, ты поступил плохо, — говорит он себе. — Испортил свою легенду. Опять». Ну что он за тупое существо, движимое яростью и эмоциями.
Надо сосредоточиться. Ничего не поделаешь, придется двигаться дальше. Двигаться, не останавливаясь.
Он вытаскивает нож, прячет в ножны и берет свой ранец. Затем пускается в путь вверх по склону холма, во тьму.
* * *
Часы осторожного, внимательного продвижения через полуночную тьму густой чащи. Когда в пологе леса возникает просвет, Сигруд всматривается в звезды, вносит поправки в свой курс и идет дальше. Где-то перед рассветом он вспоминает.
Это случилось в Жугостане, кажется, в 1712-м. Кто-то в министерстве был скомпрометирован, причем очень сильно, все их ресурсы и сети в подробностях утекли к агентам Континента, и никто не мог с уверенностью оценить ущерб.
Ему и Шаре пришлось расстаться, потому что министерство подозревало крота в своих рядах — и Сигруд как иностранец был высоко в списке подозреваемых. «Я договорилась, тебя увезут из города, — сказала Шара в последний день, который они провели вместе в тот опасный период, — а дальше позаботишься о себе сам. Чего, на мой взгляд, вполне достаточно».
Он хмыкнул.
«Я вернусь и скажу им, что это не ты, Сигруд, — продолжила она. — Я вернусь и расскажу им все, что они хотят знать. Не знаю, будут ли они слушать, но я постараюсь. И я найду тебя и свяжусь с тобой, как только все прояснится».
Он слушал равнодушно, поскольку предполагал, что она считает его всего лишь инструментом в своей оружейной. «А если это не сработает, — спросил он, — если тебя посадят под замок или убьют?»
Тут в ее глазах вспыхнул редкий проблеск страсти.
«Если такое случится… Тогда, Сигруд, я хочу, чтобы ты ушел. Хочу, чтобы ты убежал от всего этого, убежал прочь от этой жизни и начал жить своей собственной. Найди семью, если сможешь, начни сначала, если хочешь, но просто… уйди. Ты заплатил достаточно, ты сделал достаточно. Забудь обо мне и просто уйди».
Это удивило его. Они провели так много времени вместе, двое одиноких людей на невидимой войне одиночек, и он предполагал, что она никогда не думала о жизни, выходящей за рамки их ремесла, — в особенности для него, ее мрачного исполнителя, чья доля — сидеть в кустах с ножом в зубах. Но оказалось, Шара не хотела, чтобы Сигруд оставался ее ручным головорезом.
«Она заботилась о тебе даже тогда, — думает он, недвижно стоя во тьме. — Она хотела, чтобы ты сделался кем-то лучшим».
Он глядит на свои руки. Грубые, в шрамах, грязные. Большинство шрамов он получил не во время работы лесорубом, но в отвратительных, жестоких сражениях во тьме.
Он думает о Шаре. О своей дочери. Своей семье. О тех, с кем разлучился и кого смерть отняла навсегда.
Он смотрит на свои покрытые шрамами руки. Он думает: «До чего я уродливое существо. С чего я взял, что могу посеять в этом мире что-то иное, кроме уродства? Почему мне взбрело в голову, будто тех, кто рядом со мной, ждет что-то еще, кроме боли и смерти?»
Стоя в одиночестве посреди леса, он смотрит на бледную луну в небе.
«Неужели что-то еще осталось? Неужели что-то еще можно сделать?»
Он склоняет голову, понимая, что осталось.
* * *
Олененка легко отследить, легко поймать, легко убить одним зарядом из ручного арбалета. Сигруд сомневался, что не растерял свои охотничьи навыки, но олени здесь, в Тарсильских предгорьях, действительно дикие создания, которым ничего не известно о людях с их трюками и ловушками.
Дрейлинг несет добычу на спине к вершине холма. Он не станет есть это мясо, потому что съесть его означало бы извлечь пользу. Смысл ритуала — который Сигруд не проводил больше сорока лет — в осквернении и нарушении, сотворении ужасной неправильности.
В лучах рассвета Сигруд раздевается до пояса. Затем осторожно обезглавливает олененка, потрошит его и подвешивает тушу в вертикальном положении, чтобы зверь как будто обращался к небесам, умоляя их… о чем-то. Возможно, о милосердии; возможно, о мести. Сильные и беспощадные руки ломают тонкие кости, разрывают сухожилия и связки. Сигруд складывает органы олененка кучей перед вскрытой полостью его тела и на вершину водружает крошечное красивое сердце.
Затем он раскладывает веточки и палочки вокруг органов и тела. Поджигает хворост спичкой и наблюдает, как пламя медленно ползет по окровавленной земле, огибая гротескную сцену, и жар опаляет кровавую шкуру некогда красивого, хрупкого существа.
Он вспоминает, как в последний раз делал это, когда убили его отца. «Клятва пепла. А известно ли что-то подобное на дрейлингских берегах теперь? Или я один помню про этот ритуал, потому что превратился в реликвию жестоких древних времен?»
Пламя начинает умирать с восходом солнца. Останки олененка — черные, скрученные фрагменты. Сигруд наклоняется и втыкает пальцы во влажную теплую почву. Берет горсть земли, смоченной кровью и горячей от золы, и размазывает по лицу, по груди, по плечам и рукам.
«Совершено осквернение, — думает он. — И оно коснулось меня».
Потом из того, что осталось от кучи органов, он выбирает обугленное сердце олененка. Держит в руках, счищая пепел. Это странным образом напоминает о детской руке в его ладони.
Плача, он кусает сердце олененка.
«И я совершу больше осквернений, — думает он. — Пока не свершится правосудие или пока я не умру».
Из шести континентальных божеств только четыре когда-либо производили на свет детей: Таалаврас, Божество порядка и знаний; Жугов, Божество веселья; Олвос, Божество надежды, и Аханас, Божество плодородия. Несмотря на это ограниченное количество, взаимодействие и отношения у них были постоянные и беспорядочные, вследствие чего они породили десятки, если не сотни божественных потомков: божественных духов и существ, которые наводнили Континент. Это потомство было произведено таким образом, что смертные не могут его по-настоящему понять: пол божественных родителей не имел особого значения, и инбридинг, похоже, не оказал воздействия, но мы должны рассматривать их, во всех смыслах и целях, как отпрысков божественности.