Языческий алтарь - Жан-Пьер Милованофф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выстроил я дворец
Из камней Вавилонских,
Чтобы там поселить тишину.
Средь живых изгородей
Устроил я гнездо иволги,
Чтобы там поселить тишину.
Так пройдут три года. Больше тысячи дней. И столько же ночей. Но это не беда. У школяра будет время по несколько раз прочесть все тридцать томов. Усвоить смысл всех словечек из тетрадки. И помечтать о словах, выражающих его чувства – о словах, которых, быть может, не существует вовсе.
Как ни тягостно кюре признавать эту истину, он не скрывает от себя самого, что ребенку больше нечему у него учиться. Ему нужны другие учителя. Но где их взять? В последний день учебного года, накануне лета, он наносит визит в Высокий дом, благодарит за рюмочку аперитива. Просьба его укладывается в два слова, ну, в четыре – он ведь заика. Бог знает, почему Бьенвеню не нравится его речь.
– Вы сами окрестили этого ребенка, и вы же воображаете теперь, что я его отпущу?
– Но провидение… провидение… – жалко бормочет кюре.
– Пока у меня есть голова на плечах, я не дам вам согласия, слышите?
– Слышу, слышу…
– А теперь сделайте одолжение, допивайте свою хину и убирайтесь!
Священник уходит, кивая головой, как старая изнуренная кляча. Однако он будет возобновлять свои попытки почти каждый вечер, рискуя пристраститься к крепкому вину, злоупотреблять которым грех. И в конце концов добьется того, чего просит у Святой Девы в молитвах. Нет, фермер не сошел с ума, в него не ударила молния. Просто ребенок нуждается в хороших учителях, поэтому с нового учебного года он поступит в семинарию, чтобы не возвращаться оттуда целых три года, отчего у бедняги фермера разовьется нервное расстройство. Провидение… Маленький Жан… Провидение…
Жан Нарцисс Эфраим Мари Бенито. Я повторяю эти его имена, ибо теперь он их лишится. В семинарии его станут звать Жаном-Мари, всякий раз напоминая, что крещением он посвящен Святой Деве.
О его годах ученичества и раздумий у меня, отъявленного лентяя, самые смутные сведения, что называется, из вторых рук. Мне представляется, что неотесанный паренек, жадный до новых впечатлений, принял без колебаний и протеста запахи воска, белья, остывшего ладана, старого золота и самшита, сопровождавшие его вступление в более утонченный мир. Полагаю, он счел за откровение блеск церковного мрамора, мерцание звезд, легкий шелест отглаженных риз. Вероятно, он поддался соблазну звучной латыни, звучавшей с амвона, древнегреческого и древнееврейского языков, в которых громыхали, как булыжники, плотские отзвуки столетий. Он согласился петь в хоре во весь голос, на что не осмелился бы в присутствии Бьенвеню, и очень скоро переписал в свою тетрадь все слова литургии. Евангелический. Хоровой обиход. Заклинание. Libera. De profundus. Он участвовал в процессиях и проповедях, сам тренировался в кратких обращениях к прихожанам. Но мне представляется, что сиянию потиров он предпочитал свечение мощей в темноте, как ставил выше возгласов и пророчеств никому не слышный шепот, витающий в безмолвии.
Ничто из того, что он доселе пережил, не подготовило его к дисциплине и суровости познания. Они поразили его, едва ли не унизили. Но все же он ни разу, наверное, не возмутился побудками ни свет ни заря, правилами и ограничениями, всем суровым бременем обязанностей, призванным подавить самые робкие желания, закалить дух. Зато ему открылись радости, неведомые мне: отличать подлинные неравносложенные от мнимых, рассуждать следом за блаженным Августином об истинной природе добра и зла.
Спустя несколько недель, а может, месяцев его внешнее преображение завершилось. Он научился говорить тихим голосом, обуздывать свои чувства и настроения, сносить оскорбления, не пытаясь защититься, сжигать свои грезы, как сухие дрова. На его физиономию зверька легла маска слащавости – но легла немного криво. Под покровом вежливости, добытой ценой принесения в жертву инстинктов, его наставники угадывали непрекращающееся горение. Один лишь отец Тард, его исповедник, прежде служивший миссионером на Мадагаскаре, догадывался, что вовсе не жажда знаний заставляет его подниматься раньше других и повторять урок.
Прежде он был гениальным ребенком гор. Теперь его достоинства признали более опытные судьи, и он извлекал из этого привилегии. Он уже не делил спальню с соучениками, а получил отдельную келью. Крохотная, с низким потолком, она зато выходила окнами в прямоугольный дворик, освещаемый послеполуденным солнцем. Подросток завел привычку удаляться туда, исполнив все свои повинности. Я задаюсь вопросом, о чем могла мечтать такая дикая еще душа, как его, вынашивавшая такие жестокие плоды, меж этих высоких, черных от времени стен.
А Бьенвеню, состарившийся уже к сорока годам и теперь разменявший шестой десяток, что делает он после отъезда Эфраима? Какими картинами заполнены его долгие одинокие дни, воплощения пустоты, однообразия и скуки? В первую же осень он разбил на террасе шатер – маленькую палатку из грубой темно-зеленой ткани. Свой наблюдательный пост он нарек дозорной башней. Оттуда он наблюдает в свой бинокль, доставшийся от мертвеца, луга, стада, полет облаков – бесцельное занятие, как всякому известно. Когда с утра до ночи идет дождь и его шатер намокает, он бродит вокруг дома под пастушьим зонтом, дымя контрабандными сигарами. Но стоит развеяться дождевым тучам и вернуться суши, как говорят жители гор, он снова как ни в чем не бывало встает на свой пост.
Бдения в шатре делают фермера похожим на старого небритого солдата, посланного в дисциплинарных целях в дальний караул, хотя никому неизвестно, что он натворил. Он плохо спит, мало ест, забывает, о чем его просят и что он сам сделал, тянет с самыми срочными делами, вроде починки крыши амбара, провалившейся в грозу, или продажи коровьего гурта. Но больше всего управляющего удручает то, что Бьенвеню по полдня бездельничает, распевая бессмысленные куплеты:
Бадигундига
Бадигун
Бадигундига!
Гау! Гау! (дважды)
Бадигундига
Бадигун!
Дождливую осень сменяет снежная, унылая зима, тянущаяся до самой Святой недели, которая в этом году приходится на середину апреля. Бьенвеню часами не выходит из спальни, грея ноги над жаровней, в которой безмолвная Элиана исправно меняет угли. Всякий раз, когда служанка опускается для этого на колени, он вдыхает аромат цветов и ее белья и упрекает себя за то, что в свое время не попросил у девушки руки. Поняла ли она, о чем он сожалеет? Или она хитрее, чем кажется? Почти всегда перед уходом она быстро запускает пальцы в седые волосы фермера – так трогают снег, не проваливаясь в него. А легкая и теплая, быстро отдергиваемая рука – что вилы в сугробе.
Полгода старый Жардр пребывает в одинаковом настроении: оно сумрачное, как небо у него над головой. Ни стремительное таяние льдов, от которого с самой Троицы горы зазвенели ручейками, ни оживание лесов, расцветших в считанные дни светлыми красками, ничего не могли поделать с его угрюмостью.