Клопы - Александр Шарыпов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И бросил трубку.
Я так расстроился, что не мог спать. Что у нас за язык, в самом деле, твою бога душу, в кои-то веки мне позвонили из-под земли, и я не мог высказать то, что надо.
И вот лежу я и думаю: почему мне не жаль Акакия Акакиевича? (А мне, правда, не жаль.) Мне жаль Терезу у Милана Кундеры. И Анну Облонскую (по мужу Каренину). Мне даже Лизавету Ивановну жалко. Мне так стало их всех жалко, что я не выдержал и пошел в туалет.
В туалете у меня так: если сесть лицом к двери, то спереди, прямо в душу, смотрит поэт Пучков. Сзади – улыбающаяся сквозь слезы Орнелла Мути.
И вот сижу я и думаю. Представляю Лизавету Ивановну, когда Томский вышел из уборной, а она осталась одна. Представляю Терезу, как она сидит в туалете, и «нет ничего более жалкого, чем ее нагое тело, сидящее на расширенной оконечности сточной трубы». («Расширенной» лишнее: без этого было бы еще жальче.)
Потом вспомнил попрыгунью на пароходе, как чайки Волге кричат: «Голая! Голая!»
И тут я стал понимать.
Во-первых, все они были голые. Акакий Акакиевич потерял шинель – это не то.
«Голое существо есть тупик», – писал еще А. Ф. Лосев. Самое ценное в голой женщине – это единственное неясное место, ее cunt. Да и то если смотреть как Набоков, т.е. видеть пушистый холм. Если смотреть сверху, through, то увидишь дыру.
С другой стороны, они были голые реки. Акакий Акакиевич – это какая-то ждановская Пиявка. Т. е. опять не то.
Садко лег спать с красной девицей и накинул на нее левую ногу – думая, что сей акт гражданского состояния не вырубить топором – а утром проснулся под Новгородом, а левая нога в реке Волхове. Вот она, вся тут, гражданская война.
Ни в одну из них, по Г. Темному, нельзя было войти дважды. В этом суть неуловимости. Но надо же, по Мармеладову, чтобы в человека хотя бы один раз можно было войти. В Ак. Ак. нельзя войти ни одного раза. Это совсем не то.
В-третьих: жаль – не то слово.
В-четвертых, и это самое главное, – у этого слова не тот тон.
Из длительных, мучительных разговоров с блядьми, из молчания тяжелейшего, из слез, наконец, я твердо усвоил – у нас тут какая-то дисгармония. А суть ее в том – я уловил как-то, по пьяни, краем сознания, – что мы все тут не попадаем в тон.
Что такое «тон» – я еще не совсем понял; но вот Платон, например, учил, что расстояние между воздухом и водой равно тону. И между рассудком и греч. «пистин» – верой. И сигналы точного времени – тон. И гудки в телефонной трубке.
У нас гудки с модуляцией, а в Америке – чистый тон.
«Тонос» вообще значит «натянутый».
И вот следите: я начну объяснять.
Когда И. Козлова ночью выгнала нас с Гавриловым, мы стали вспоминать, что им нравится больше, и пришли к выводу, что козлы. Как ни крути. Потом я вспомнил, что еще – сгущенка. Потом – гитара. Еще я вспомнил, как Эйнджи Сидоров из двух девушек, стоящих у меня на стене, у пальмы, рекомендовала мне ту, чья поза более напряженна. Вплоть до обозначения ребер. Потом вспомнил стихи:
Дрожали листья, как мембраны
До нервов оголенных чувств.
Я пробовала воздух ранний
На запах, ощупь и на вкус.
Все это было бы совершенно необъяснимо, если б не древние греки. Я удивляюсь на них, как они похожи на женщин, до каких глубин тут дошли. Чего стоит один Демокрит с его атомами-пуговками и якорьками. И читать их приходится, как женщин – в переложениях других людей.
Так вот. Когда Анаксагора спросили, для чего лучше родиться, чем не родиться, он ответил: «Чтоб созерцать космос». Лучшего кино для них не было. И оно было звуковое! Вот в чем все дело. Греки представляли пространство в виде сгущений и разрежений, и эти сгущения можно было понюхать, тронуть пальцем. А если их закрепить – на туго завинчивающиеся колышки, как нервы Анны Карениной – они издавали звук. Музыка небесных сфер – так греки называли все это. И они слушали эту музыку.
А если учесть, что струны кифары они делали из туго скрученных овечьих кишок – то становится понятной и тяга к козлам Иры Козловой, и всегда смущавшая меня связь бляди с англ. bleat – блеянием.
И – граждане ареопагиты! Я нашел то слово, которое нужно. И где я его нашел? В английском языке. Вот ведь какое дело.
Путь моих мыслей был такой:
Реки и греки были голые.
Камасутра.
Звук «сит» происходит от боли.
Жаль того, кто делает больно.
Кто порхает как бабочка и жалит как оса.
Это сказал Мохаммед Али.
Мы отвергли магометанство, а вместе с мечетями – мечту, т.е. блян.
Мы отвергли, потому что «Руси есть веселие пити».
И вот я вспомнил магистерскую диссертацию Эйнджи Сидоров, параграф On the Toilet, где вместо «нагая и жалкая» стоит: naked and pitiful. Вот же оно, это слово! Pity.
И мало того: я нашел нужный тон!
«…Какой-то тихий, шепчущий голос, неумолкаемо в такт твердивший: «И пити-пити-пити» и потом «и ти-ти» и опять «и пити-пити-пити» и опять «и ти-ти»…»
Именно после этого Наташа явилась князю Андрею.
Мы думаем, что это морзянка из космоса; но тут все дело в тоне. При чистом тоне, в американской аппаратуре, получаем чистое … – – – … «спасите наши души» – SOS; в нашей аппаратуре – при модуляции – «и пити-пити-пити» означает «е-н-н-н»; а если «и-ти-ти» – «с» – «слово» – указание на то, чтоб буквы понимать как слова, то «е-н-н-н» означает «есть наш, наш, наш».
Так что же получается? Бляди Америка не нужна. Ей нужны границы как таковые. Ей нужно вырваться на свободу – но не в этом мире, а совсем в другом. Ей нужно быть натянутой, чтоб издать звук, т.е. последовательность воздушных сгущений и разрежений.
Ветер волосы крутит, пытаясь выжать.
Ветер голос мой давит в крик.
И ломает так, что уже не выжить, —
вот что ей нужно. Однако же —
Дом наш гол, похмелен и дик.
Рано или поздно она поймет, что в том доме, нежном, заполненном сгущенкой, она, как отвязанная от гитары струна.
Наш дом плохой – но и тот тоже не в жилу.
Невольно возникает мысль, что помимо утраты носовых большой вред пониманию нанесло также падение редуцированных. И может быть, если бы между «б» и «л» что-то было и если бы вместо «пить» было «пити», это и был бы другой мир. Где все всё понимают как надо. Т.е., может быть, не совсем одинаково, но это всем всё равно.
Где Вронского не ненавидят, а поют ему «Черный ворон». А потом садятся на коней и вместе с белыми едут при серебристой луне. Потом все вместе вповалку ложатся: Анки, Петьки, Наташки, Сережки, Василии Иванычи, Ира Козлова, Ленька Кмит…
И если кто-нибудь увидит блядь в объятиях Анатоля, он только скажет: «Толян! Блядь…» И пойдет на озеро слов за водою. И, препоясавшись, вымоет ему обе ноги.