Клопы - Александр Шарыпов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На первый взгляд, синь даже красивее бляди. У бляди глаза блестят, у сини сияют. Блядь мечется, синь стремится на небо. Синь поет как сирена. У сини качели лучше: balançoire – небылица, swing – стиль джаза. И т.д. и т.п.
Но дело вот в чем. Помимо данной, конкретной красоты есть еще красота вообще. Сократ первым это заметил; не зря А. Ф. Лосев назвал его трезвым среди пьяных. Я утверждаю, что и помимо данной, конкретной бляди есть еще вообще блядь. В мировом масштабе. Со мной согласится всякий, кто не спал ночью. А что есть в сини, кроме сини?
Не будем обольщаться, что фр. cygne – лебедь. Тогда было бы «кинь»: кому это знать, как не космическому поколению.
– Циники вы все, – говорила нам учительница литературы. Киники – это те, кто кинетическую энергию предпочитает потенциальной. Для кого кино – «единственное утешение в жизни» («Собачье сердце»). Кто живет, как собака, т.е. сходит с ума по луне, поет от растяжения мехов гармони, все время что-то ищет и плохо видит, но носом чует чужого.
Есенин сам был киником, когда писал:
Если кликнет рать святая:
Кинь ты Русь, живи в раю —
Я скажу: не надо рая,
Дайте родину мою.
А потом перестал понимать лай, и качание хвоста для него перестало что-либо значить. «Пожалуйста, дружочек, не лижись, – говорит он Джиму Качалова, – и не лай ты! Не лай! Не лай!» Мы видим, что вслед за «р» он хочет изгнать и «л» из своей поэзии. Рискованное дело: ладно lie – ложь, но как же light – свет? И зачем нажимать на «ж»?
Дальше – больше:
Голубая кофта, синие глаза.
Никакой я правды милой не сказал.
Милая спросила: «Крутит ли метель?
Затопить бы печку, постелить постель».
Я ответил милой: «Нынче с высоты
Кто-то осыпает белые цветы.
Затопи ты печку, постели постель.
У меня на сердце без тебя метель».
Суть измены очевидна: вьюге он предпочел няню. Женщине легкого поведения – избу.
Мне думается, вот в чем дело: в крестьянском сознании Есенина огнь соединялся с печью. Не случайно он ухватился за трубу, когда повесился. У народа огонь, неизвестно почему, синий: «Гори все синим пламенем!» – говорит он.
Это идет с запада, где ангел произносится как отдергивание руки (ange). В женщине действительно есть некий ожог; хотя жена уже связана с жатвой. О бляди нельзя сказать, горячая ли она, потому что ее толком никто не трогал. Есть одно неясное место в «Анне Карениной», где блеск лица напоминает пожар, но и там Анна неуловима:
« – Ты не в постели? Вот чудо! – сказала она, скинула башлык и прошла дальше, в уборную».
Не всякий же огнь горячий: как же неопалимая купина?
Но даже не в этом дело. Блядь же по сравнению с синью – как бы это сказать – не то, что более вабна (хотя и вабна). Только не подумайте, что я пишу это без боли! Гаврилов мне все время так говорит; но я с болью пишу! Синь меня притягивала чрезвычайно; в сиянии (sheen – shine) мне даже слышалось начало моей фамилии. Я, конечно, ошибался, т.к. линия прямого родства слова «синь» восходит к французскому sien – его (ему принадлежащее). И в sheen мне теперь слышится свист, вылетающий с опусканием головы: «Узнав об этом, он тихо присвистнул», – как мы в таких случаях говорим.
Но неправа и Элеонора. Когда И. Козлова выгнала нас на улицу ночью, и мы стали на гавриловской кухне вино пить – она доказывала, что моя фамилия татарского происхождения. Досадуя, что польстился на ее фамилию[10], не мог я сказать ей тогда, что «Шарып» значит «пучеглазый». Это принципиально – как говорил Сократ, «узкоглазый глядит только вперед, а пучеглазый – во все стороны».
И дело не в том, что его (sien). Только его – вот в чем дело! Синь – это Анастасия, на голове которой Дунай устанавливает кольцо: она и просит, чтоб он не устанавливал, а все же не убегает и не препятствует ему. Как же так! Да пусть он хоть какой голубой! – то есть она и фр. sinueux – извилистая – а все же его рабыня. Блядь никогда бы себе этого не позволила.
Или, скажем, Анастасия Римлянина. Да! Она стремилась на небо, хотя ей резали сосцы. Но в чем ее аргументация за такое свое поведение? В том, что там больше богатства. Что оно нетленно. Что там твердь, а тут какой-то песок. Который дожди размоют.
Еще неизвестно, как бы оно все было сейчас, при данных разведки, что на десять миллиардов световых лет вокруг нет никакой тверди. А блядь мечется.
«Если только дать себе труд подумать, цвет тяжелее света», – писал А. Ф. Лосев.
Синь – вот она вся; кажется – огромное небо, а с точки зрения космоса – всего лишь земная атмосфера, округлая и объятная. Блядь же – только что была тут, совсем рядом, а вот уже:
Там где жили свирестели,
Где качались тихо ели…
оглянулась и лишь рукой помахала, – и только, сотрясая землю, чугунные жернова уходящего поезда
В беспорядке диком теней,
Где, как морок старых дней,
Закружились, зазвенели…
Если сестра притягивает, как сирена, то всегда можно указать, откуда она притягивает. А с блядью так: голос ее слышишь, а не знаешь, откуда он приходит и куда уходит.
Стая легких времирей.
Стая легких времирей!
Ты поюнна и вабна,
Душу ты пьянишь, как струны,
В сердце входишь, как волна…
И вообще. По мне, чем отлив, лучше уж разлив, хоть он и красный. (Если не будет прилива.)
Князь Андрей счастлив: уже одно это наводит на подозрения. Счастья ведь нет. Есть покой и воля, как вы знаете, и разница между ними такая же, как между млением и обомлением. Князь Андрей сомлел, т.е. стал мелким. Понимание вышло из него вместе с волей к жизни, как у Шервуда Андерсона в теплой конторке сила вышла из Кейт Свифт.
Следовательно, он понял няню. Что есть событие самое обыкновенное. Тогда как, по Шкловскому, вдохновение – это как раз опровержение обычного представления. «Если взять у Толстого ощущение военного вдохновения, – пишет он, – то это чувство, что именно сейчас надо выступить, ударить на врага, и он побежит».
Мы не вправе как-то винить Толстого: наоборот, мощь его сказалась в том, что до Мытищ на протяжении 1200 страниц Наташа была настоящей. Ерофеев в «Russkoy красавице» выдержал только 150, а Набоков в «Лолите» и вовсе 10, да и то с помощью Гоголя:
«Россыпь звезд бледно горела над нами промеж силуэтов удлиненных листьев… На фоне неба со странной ясностью так выделялось ее лицо, точно от него исходило собственное слабое сияние…»
Но вслед за тем:
«Но ее ноги, ее прелестные оживленные ноги, были не слишком тесно сжаты, и когда моя рука нашла то, что искала, выражение какой-то русалочьей мечтательности – не то боль, не то наслаждение – появилось на ее детском лице».