Неизвестный М.Е. Салтыков (Н. Щедрин). Воспоминания, письма, стихи - Евгения Нахимовна Строганова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Знаете, – сказал он мне, – книга эта запрещена.
– Почему? – вырвалось у меня. – Ведь Николай Николаевич…
– … дурак, – не дал мне договорить князь.
– Как можно, князь! Николай Николаевич Страхов – один из умнейших и образованнейших людей нашего времени.
– Может быть, – отрезал Вяземский. – Но все-таки дурак! Посмотрите, за что он берется? Опровергать теории самых больших ученых Запада? И он приводит их. И подробно. Тут же старается и опровергнуть их. Но доводы его ничтожны и глупы… Что же оказывается? Приводятся подробно умные теории, а рядом дурацкие их опровержения. Конечно, от этого первые только выиграют. Между тем теории эти вредны. Поэтому книгу надо запретить – она вредна. Ведь дурак в споре с умным человеком всегда, и для всякого ясно, делает еще более заметным его ум.
Помню еще, вызван был по начальству к князю редактор «Отечественных записок» М. Е. Салтыков (Щедрин). Я наблюдал это свидание из соседней комнаты-библиотеки. Начальник и вызванный для внушения редактор молча, но приветливо поздоровались и уселись друг против друга, Павел Петрович за своим столом в широких креслах, сильно откинувшись назад и пуская клубы дыма из своей огромной папиросы, а Салтыков напротив, также в креслах и также небрежно развалившись. Добрые две-три минуты прошли в обоюдном молчании. Странные собеседники сидели друг против друга, как два противника, готовящиеся вступить в бой и ожидающие, кто первый начнет.
Не выдержал Вяземский и в самой вежливой форме объяснил повод, заставивший его побеспокоить Михаила Евграфовича.
– Ау, князь! – низко наклонил голову Салтыков, согнувшись в креслах.
Вяземский побагровел от этой односложной реплики и уже в более резкой форме стал излагать свое внушение.
Салтыков повторил свой чудной поклон, широко развел руками и снова произнес свое «ау».
– Что вы этим хотите сказать?! – чуть не в бешенстве крикнул князь.
– Ничего особенного, – как-то странно затряс своей большой бородой Салтыков. – Я уже писал ранее и повторю вашему сиятельству сейчас: я уповаю, что вскорости все повременные издания, приватными лицами издаваемые, не будут существовать. И останутся токмо две газеты – «Сельский вестник» и «Градский вестник».
Со своего наблюдательного поста я увидел, что сцена внезапно изменила свой характер: старый князь откинулся на спинку кресла и беззвучно засмеялся, колыхаясь своим грузным животом. Салтыков же еще раз повторил свое «ау», разводя руками, но уже стоя, и тут же добавил:
– Позвольте удалиться!
Вяземский встал и со слезами на глазах от смеха, обойдя стол, приблизился к Салтыкову. Он проводил его до дверей передней, где у порога горячо пожал ему руку.
Насколько мне известно, «внушение» на этот раз никаких последствий для Салтыкова не имело, а в разговоре о Михаиле Евграфовиче в тот же вечер со мной князь называл его одним из самых умных людей в России.
Л. Ф. Пантелеев[479]
Припоминается мне следующий эпизод по поводу фотографии Μ. Е.
Как-то Салтыков является к покойному Левицкому[480] и говорит:
– Снимите с меня портрет, только чтобы не вышел я чертом. Как на других карточках.
– Я вас сделаю ангельчиком, – отвечает Левицкий.
– Уж тогда лучше чертом, чем ангельчиком, – смеется Μ. Е.
А. И. Скребицкий[481]
Михаил Евграфович Салтыков жил 14 лет в доме покойной жены моей Марии Семеновны[482], на Литейной (теперешний номер 60-й, старый 62-й). Он доставлял ей свои произведения в день появления их в печати; непропущенные или допущенные с изменениями давал ей для прочтения. ‹…›
Рядом с домом жены моей в здании, принадлежащем Св. синоду, обитали последовательно, один после другого, незабвенной памяти граф Д. А. Толстой и Победоносцев[483]. Первый был товарищ М. Е. по лицею. Странный симбиоз антиподов на одной улице, стена о стену в буквальном смысле.
М. Е. Салтыков занимал квартиру с 5 окнами, выходящими на улицу со стороны соседнего дома № 58. Скончался он в лицевой комнате (кабинете) с двумя окнами. Рядом с нею была его гостиная, с тремя окнами. Из этого кабинета по настоянию нового жильца теперь проломана дверь прямо на лестницу. В этом углу на противоположной стороне окон стояла его кровать, на которой он умер.
К чему такие подробности, – может спросить читатель, которому попадутся эти строки. Может быть, когда-нибудь наше общество, развившись, воспользуется ими, чтобы относиться к ним с таким же уважением, как мы давно видим на Западе.
Я жил в том же этаже; площадка была общая, входные двери были одна против другой. М. Е. Салтыков, не выходивший в последние годы никуда, обыкновенно в халате заходил ко мне очень часто мыкать свое горе, жалуясь, что все его забыли. В действительности он сам никого не принимал.
Из переписки А. И. Эртеля[484]
* * *
И. В. Федотов[485] к А. И. Эртелю
6 августа 1881 г.
Салтыков-Щедрин – это один из тех, которые без страха освещают электрической искрой все закоулки общественного разврата. От него не уходит никакая общественная гадина, которой он не послал бы вслед хорошего пинка или ядовитого удара сатирическим мечом.
Он стоит хорошего памятника. Мне кажется, если ему будет памятник, его изобразят с кнутом в руке и разбегающимися от него разными исполосованными им гадами… Но это дело будущего.
* * *
А. И. Эртель к М. В. Эртель[486]
3 мая 1889 г., Тверь[487]
О смерти Щедрина ты, конечно, знаешь. Родина, сиречь Тверь, почтила его память весьма скромно… была отслужена панихида, на которой присутствовало 2½ человека, из которых вдобавок большинство состояло не из тверских, а из посторонних. Я не был.
Александр Иванович Эртель
* * *
А. И. Эртель к М. Н. Чистякову[488]
21 ноября 1890 г., ст. Углянка, Козловско-Воронежской ж. д., Емпелево[489]
Я все это время перечитывал Щедрина (полное собрание его мне прислал А. Г. Сукочев[490]), ах, друг, какой это крупный и мало того – крупный, какой прозорливый и «христианский» писатель! Способ его изложения, его гнев, его горький смех многих приводят в заблуждение, заставляют ошибочно видеть в нем какого-то человеконенавистника, который глумится-де надо всем – и добрым, и злым, но такое мнение – сущий вздор. И отношение к нему Льва Толстого так невероятно, так, скажу прямо, легкомысленно, что я даже не умею объяснить его.
Можно только объяснить тем, что, во-первых, Лев Николаевич мало и без внимания читал Салтыкова, а во-вторых, что ему органически