Ne-bud-duroi.ru - Елена Афанасьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы понимаете, что это не может продолжаться вечно.
— Понимаю.
— Что мы будем вынуждены принять меры.
— Конечно. Секрета великих любовных даров вы из меня не достали, потому что достать не могли — я его не знаю. Но зато я теперь невольно узнала ваш собственный страшный секрет, о пациентках ваших перетраханных. Некоторых видела в лицо, пусть на экранах, но видела. Разве мне после этого жить? — бездумно прихохатывала я. Плевать! На все плевать! Все! Устала бояться!
— Мольчат! Я сказал, мольчат!
Галантный четвертьшвед сорвался на истерику и снова заговорил с акцентом.
— Дьюра! От тепья ше ничьего не останется! Землия расвэрснитися и тепья проклотьит! Савтра ше проклотьит! Или сеходния расвэрснитися!
Разверзлась.
Вой сирен, атака, как в страшных фильмах. Грохот выламываемых замков и вышибаемых стеклопакетов. «Самок», как сосуд, наполняется камуфляжками непонятного рода. Их все больше и больше, еще чуть, и масса достигнет критического уровня. Но кто-то незаметный отмерил ровно столько, сколько в этот сосуд должно влезть. Ни больше, ни меньше. Молчат. Ни слова. Ни по-шведски, ни по-латышски, ни по-эстонски, ни по-русски, ни по-каковски. Зато четвертьшвед вопит на всех языках, какие знает. Эти, в камуфляжках, молчат. Ни медбратьев, ни клиенток не видно. Только вырубленный Китаев валяется у них под ногами — убили или «интеллигентно отключили»?
Четвертьшведа в одну сторону, меня в другую. Кто они, куда тащат? Сознание мое не срабатывает. Но понимаю, что лучше не орать, — бесполезно, да и сил нет. Соображать тоже сил нет. Если это снова «фашитрусья», заказавшие меня этому доморощенному Фрейду, то почему так перепугался и так орал сам Олафсон? И зачем вырубать его «правую руку» и крушить его «самок»? А если это не мои заказчики, то кто? Что я нахожусь здесь, никому не известно, мне и самой неизвестно, где это «здесь».
— Молчите!
Или мне показалось, что это просочилось сквозь камуфляжную маску.
Молчу. И они молчат. Молча сажают в вертолет, который приземлился почти у самого «замка», там, где мне и привиделось в первый день, разнеся весь хозяйственный двор к едреной матери.
Летим. Молчу. Вид у меня еще тот — белая униформа здешней клиники, — вот уж точно, коли-ни-ка! Как ребенок, попавший на новую карусель, жмурюсь от дикой помеси страха и удовольствия. Никогда еще не летала на вертолетах, а интересно! С уровня облаков закат такой — мамочки родные! Никогда мне больше не увидеть это слоистое малиново-серое облако изнутри и уже через него землю. Свет из облака идет в рваном ритме. Бешеная морзянка закатных лучей. Поснимать бы отсюда, с неба! Но камеры нет. Да, накачал меня четвертьшвед всякой гадостью, что я впервые за все время вспомнила, что я без аппаратуры! Где мой кофр? И камеры? И отснятые пленки и диски — мишек-то фонду природы сдавать надо? Где мои документы? И Ленкина «Волга» где? Съест же меня подруга за свою ласточку. И куда меня везут без документов?
Приземляемся на каком-то поле. Пересаживают в джип. Моя квартира, ей-богу, меньше, чем это чудо капиталистического автопрома. Три ряда кресел, столик с несколькими бокалами, которые во время езды почему-то не падают. Над столиком экран компьютера и телевизор с видео. Или, может, это снова монитор камеры наблюдения?
Чувствую себя задрипанной героиней третьесортного боевика. Хотя у третьесортного на вертолет и на джип денег никогда не хватает. В третьесортном «Мерседес» взрывается, только выехав из кадра. Мысленно соглашаюсь на второсортный боевик, попутно соображая, что лучше бы не взрываться даже за кадром. Останавливаемся. Дверца хлопает.
— Привет, Савельева!
Она была второй дочерью. А ждали сына.
Когда родилась старшая, Ирина, родители жаждали девочку, и все, что скопилось в затонах родительского счастья и родительской любви, успело вылиться на Иру. Второй раз хотели мальчика. После Иры беременность у мамы не случалась еще долгих семь лет и, как потом после рождения Лили, сказали врачи, случиться больше не могла. Надежда на сына была потеряна. Родившись, Лиля оказалась виновата в том, что использовала не свой шанс.
Она любила и ненавидела сестру, такую взрослую, такую красивую, такую любимую всеми. И такую добрую. Они были столь разными внешне, что никто не угадывал в них сестер. Ира унаследовала красоту материнского рода, тогда как Лиле достались черты отца. Что было прекрасно в мужчине, в девочке казалось чуть более резким, чем нужно.
Она не умела ласкаться, не умела столь же спокойно и искренне, как старшая, забираться на колени к родителям, говорить, как их любит. Это не значило, что Лиля любила их меньше или меньше хотела приласкаться. Просто не умела. А если и начинала пробовать, ее порыв выглядел столь неестественным, что мама или отец, подозревая младшую дочь в корысти, резко спрашивали, что ей нужно. Первый раз после такого вопроса она растерялась. Потом, если неуклюжесть искренности и прорывалась в ней, она успевала спрятать ее и просила первое, что приходило на ум, — куклу, которая говорит «ма-ма», кофточку-лапшу, пластинку Магомаева.
Родителей порой тревожила мысль о неравенстве в их отношении к дочерям, но, глядя на столь разных девочек, они успокаивали совесть повторением очевидного: ведь и девочки относятся к нам по-разному! Разве ласковую Ирочку сравнить с колючей Лилей.
Ирочка была ласкова искренне. Трехлетней крошкой она могла забраться на колени к приехавшей тетке, которую по малости лет и помнить-то не могла, и, обвив ручками ее морщинистую шею, выдохнуть в оттянутое тяжелой серьгою ухо: «Как я по тебе соскучилась!» Тетка таяла, посылочки и передачки любимой племяннице учащались, и в сберкассе уже был открыт счет, на который перекочевывало аж пять трешек с каждой теткиной зарплаты, обещая в день совершеннолетия одарить любимую внучатую племянницу неслыханной суммой в три тысячи рублей — на приданое.
Ира забирала Лилю из яслей, потом из детского сада, заплетала ей по утрам косички и читала на ночь сказки. Каким грузом на плечи маленькой девочки свалилась забота о младшей, никто и не догадывался. Ирочка и это делала без нытья и стонов, превратив тяжелую работу в забавную игру. Подружки, побросав своих пластмассовых Наташ и Кать, стояли в очереди, чтобы понести Лилю на руках до булочной, куда Иру посылали за батоном и сайками. Том Сойер с его побелкой забора перед Ирочкой отдыхал! Тем более что Том в раздаче права на покраску был корыстен, а Ирочка не была уличена в сем грехе ни разу!
Семья жила в шестнадцатиметровой комнате в коммуналке. Не то что на лишнюю кровать, даже на раскладушку места не оставалось. Переросшей свою низкую коляску Лиле пришлось спать на одном диванчике с сестрой, и она привыкла к теплу сестринского тела, как привыкают к чему-то естественному и необходимому до незаметности.
Она училась в третьем классе, когда жизнь неожиданно наладилась. То ли стараниями устроившейся работать в «Ювелирторг» мамы, то ли нежданным переводом отца, но из крошечной комнатки семья перебралась сразу в большую трехкомнатную квартиру на проспекте Вернадского. У девочек появилась «детская», хотя старшая из ее обитательниц к тому возрасту из детства почти вышла. В общей детской было достаточно места для двух чешских диванчиков, которые вместе с румынским гарнитуром для зала и гэдээровской спальней матери удалось достать совсем с небольшой переплатой, устроив в ответ директрисе мебельного набор столового серебра с позолотой на свадьбу племянницы. Но едва ли не каждую ночь Лиля перебиралась в Ирину кровать, забираясь к стенке и выталкивая сестру с ее законного места. Ирочка и здесь не жаловалась, только весело рассказывала за завтраком, как Лилька снова ее спихивала во сне.