На этом свете - Дмитрий Филиппов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он встал из-за стола, пьяненькой походкой подошел к Осоргину, дыхнул перегаром:
– Я вот шлепнуть тебя хочу, прямо сейчас, – хлопнул ладонью по кобуре, – а мне нельзя прямо сейчас.
Осоргин отвернулся.
– Что кривишься, падла? К тебе жена приехала.
Георгий Михайлович вздрогнул, быстро посмотрел на Успенского: не врет?
– А давай я к ней пойду? Тебе – пулю в затылок, шмотье вонючее на чердак, а я к бабе твоей под одеяло? Ась?
Ненависть заполнила тесное пространство кельи – и воздух похолодел. Осоргин взвелся на мгновение, как курок нагана, замер на четверть шага от непоправимого и тут же расслабился, повел плечами. Широко улыбнулся.
– Много пьете, гражданин начальник.
– У-у-умный, сука… – Успенский как будто восхищался.
И вдруг резко ударил. Кулаком. В солнечное сплетение. Осоргин задохнулся, отлетел к стене, беспомощно открывая рот. Пропал воздух. Ноги у него подогнулись, стали ватные, словно кости из них вытащили. Но он устоял и на этот раз, чуть осел, но поднялся через боль, опираясь о стену.
– Три дня тебе, – голос Успенского стал ледяным, официальным. – Не выпроводишь жену – при ней расстреляю. Лично.
Все было не зря, все не напрасно! Этот мир, невыносимый, грязный, бесчеловечный, ублюдочный тюремный мир треснул, и из щели хлынул наружу ослепительный свет. «Жена!» – кричали его лучи. «Жена!» – вторили теплые кирпичные стены. «Жена», – утверждала сквозь запотевшее окно свинцовая осень. Жена и жизнь слились в одно, роднясь не видимостью шумного «жы», но какой-то глубинной прасемантикой, существующей в языке до начала времен.
И можно терпеть холодные камеры, арестантские роты, голод, расстрелы друзей, зверства уголовников – что угодно! – ради одной секунды, когда ожидание резким броском врывается в действительность, подминает ее под себя, дарует плоть и кровь надежде.
Хлесткое, ликующее счастье колотилось в груди Осоргина, и уж конечно никакой Успенский не мог его омрачить.
Не было прошедшего года, не было разлуки. Да и что такое разлука, как не повод заточить карандаши и запастись бумагой. Летели письма из Москвы на Соловки и обратно. «Воронья почта», – шутил Осоргин. Но письма были ценны не событиями их двух таких разных миров, но живым Словом. Оно, это Слово, разрывало пространство, отводило беду, приближало встречу. И никогда Осоргин не ощущал себя таким свободным, как в эти минуты.
– Три дня… Как Христу, гражданин начальник, – Георгий Михайлович тяжело дышал.
– Бога нет, Осоргин.
Сначала шел быстро, потом побежал. Он бежал, не чуя ног, не зная усталости. Осенняя хлябь взрывалась под старыми юфтевыми сапогами. Вечерний воздух похолодел, с неба потянуло колючей моросью, но Осоргин ничего этого не замечал. Жар тропической лихорадки плавился в его груди, слипаясь в магматический сгусток где-то в районе сердца.
Знакомый поворот, старый дом, калитка, дверь; сени пахнут лежалой травой…
И вот он увидел ее, живую, из плоти и крови, смущенную, взволнованную. Как там правильно по сюжету? Замереть на мгновение, кинуться в объятия друг другу, нежно поцеловать?
Жизнь ярче сюжетных вариаций. Гулко стукнулся об пол глиняный горшок, покатилась в разные стороны горячая картошка.
– Сейчас, сейчас…
Сильные нервные руки сминали подол платья в гармошку, губы вгрызались в женскую грудь, и казалось, нежная кожа шипела под этим натиском.
– Подожди… Родной мой…
Комичный, на полголовы ниже своей статной жены, Осоргин хрипло дышал, ярился, а Лина мелко всхлипывала, дрожа всем существом.
– Подожди… Кровать…
Уже потом, тяжело дыша, они хохотали, собирая картошку. С жадностью набросились на еду, с трудом прожевывая сквозь смех, сглатывая его вместе с кусками еды.
– Как случилось? Как удалось? Все по порядку рассказывай.
Георгий Михайлович сиял лицом, улыбался в густые, отросшие усы.
– Благодетельница Пешкова помогла, как и в прошлый раз. Я тебе писала, мы переехали к тете Лизе, на 17-й километр Брянской железной дороги. Я поехала в Москву наугад и застала Пешкову дома. Екатерина Павловна поила меня чаем, глядела на мой огромный, тяжелый Мишей живот, качала головой. А потом сказала, чтобы я ни о чем не беспокоилась: решит, уладит. И вот я здесь, я рядом с тобой.
– Поразительно. Она помогает женам арестантов, а ее бывший муж приезжал тут на несколько дней, пил водочку с чекистами, гладил беспризорников по головке. Весь франтоватый, добродушный, усищи, как у таракана… И какая-то вялая едкость во взгляде. Долька чеснока в конфетной обертке. Одно слово – Горький. Она там – одним, он здесь – другим. Жизнь перевирается, как дешевое либретто, – Осоргин печально усмехнулся, рассеянно погладил бородку.
– Жизнь куда удивительней. Ведь я здесь, Георгий, посмотри на меня, – Лина взяла его голову в свои хрупкие ладони, приблизила лицо к лицу.
– У тебя руки горячие…
– От счастья.
– Как Миша? – перешел Осоргин к главному. – Все рассказывай, не тяни. На кого похож?
– Пока не понять, но, думаю, будет в тебя. Глаза огромные, синие-синие, внимательные. Смотрит на меня, и кажется – все-все об этом мире знает. И даже успокаивает: мол, не волнуйся, мама, все будет хорошо. Кожа у него мягкая, пахнет сдобой и карамелью. Спокойный, почти не плачет, бережет меня.
– Светлый мой мальчик… Ты целуй его, вдвое больше целуй. Как Марина?
Лина отвела взгляд, уронила руки на колени.
– Глупыш пятилетний… Лопочет без остановки. Хочет быть пионером.
– Тьфу! Пакость! – Осоргин поднялся, в раздражении заходил по комнате, нервно закурил.
– Ребенок растет во времени.
– Ребенок растет в семье. Время тут ни при чем.
– Без отца.
Это напоминание раздвинуло уютный мир деревянной избы, впустило лагерь, комиссаров, революцию. Время обломало свои ногти и действительно стало ни при чем.
– Кто бы мог подумать! – загорелся Осоргин. – Десять-двенадцать лет назад нам и не снились такие положения. Бледные мальчики, кисейные девочки, туманный трагизм и блоковские незнакомки; адвокаты и врачи – либеральная чума – в своих музейных квартирах обмусоливали судьбы России, а на Восточном фронте солдаты гибли тысячами от снарядов, тифа и голода; и бежали с позиций, и мародерствовали.
В столице томные вздохи, умничанье одно… Вот и дождались: быдло хлынуло из подворотен, утопило в крови империю. Променяли Господа не виньеточный декаданс, а пьяный мужик достал топор и разрубил на куски всю их бутафорию. Опомнились, спохватились, взмолились Великому Плотнику: собери разрушенное, почини… Поздно, господа! Отвернулся от России Плотник, некому строить.
Нынешние – мразь, подонки и садисты. Но умные! Им смена нужна не из восторженных сопляков. Им машины нужны, чтоб все винтики были смазаны, чтобы сбоя не предвиделось… Пионэ-э-эры! Дай срок, Лина, эти юные комиссарчики еще проявят себя в полной мере.