На острове Буяне - Вера Галактионова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я, вообще-то, могу ничего не сказать. Не привлекать, по ходу жизни, правоохранительные органы, – заискивая, предложил Кеша парню и принял от него дымящийся прут уже без помех. – Только деньги мои тогда желательно… обратно получить. На попутку. А паспорт… Ладно. Я новый выпишу! Через месяц. Всё равно этот со штампом. Бракованный! Такой жирный штамп мне впиндюрили, что никакой хлоркой…
– Зуй, хрусты отдай ему, чтоб не базлал пока, – небрежно согласился старик. – Отдай, если хочешь. Нам чужого не надо… Степан! Всё тихо, ступай…
Кеша торопливо закивал. А парень, недовольно крякнув, полез в карман.
– Счастливый ты, Капустин… – ворчал он, однако ни денег, ни паспорта не вынимал. – Все за тебя заступаются. Особенно я. Ладно. Живи пока. Навязался ты на мою голову… Тебе чего в автобусе-то не сиделось, корифан? К нам-то зачем ты выскочил? Колобок? Дурья башка.
– Я… нарисовался! Я целиком на вашей стороне! – засуетился Кеша. – Я готов помогать. Потом! Из внешнего мира! По ходу жизни, так сказать. Всегда!.. Скажите ему! Как старший! Он не отдаёт…
– Глохни, гнида. Сиди теперь и молчи, – рявкнул на него старик.
Он хмуро глядел, как длинный, ступая по старым Кешиным следам, поднимается в гору меж молодых, частых ёлок. На самом выходе из лощины Кормачов свернул направо и скрылся за ветвями.
Кеша всё крутил головой, пытаясь понять, на кого ему теперь рассчитывать. Подумав, он вытащил изо рта дымящийся окурок и протянул его старику:
– Пожалуйста… Докуривайте. Я отдать могу. Вот, вам, как старшему. Лучшее. Не жалко… Не сразу понял, что это должно принадлежать вам, и потому… Но теперь, когда я целиком…
Коричневое лицо старика исказилось. И тут на Кешу грубо заорал молодой, вышибая сигарету на снег ударом снизу:
– Да кто после тебя хоть раз курнёт, козёл!? Парашник ты! Кто после тебя чего возьмёт, чмо поганое?
– Если я когда-нибудь окажусь у рычагов власти, что вполне возможно!.. – бодро лепетал Кеша.
– Возможно, возможно, – успокоил его старик. – Туда, к рычагам, из русских только таких берут… Зуй! Чтоб я его больше не видал… Не люблю, когда городские базлают.
С четверть часа Степан Кормачов стоял за двуверхой сосной на границе двух районов. Металлический крашеный щит рядом с ним обозначал красными буквами, что на линии кювета кончается земля Буянного. А сам грейдер пролегал уже по земле района другого, Шерстобитовского. И сразу за этим грейдером находилась та суетливая, угрюмая жизнь, из которой Кормачов наконец вырвался: с затхлым запахом канализационных труб, с дремлющими просёлками, с грязными пригородами. С изувеченными парнями в крапчатых беретах, хмуро глядящими из инвалидных колясок на рубли, с чумазыми белоглазыми беспризорниками, со злыми, резкими бабами и взъерошенными мужиками. Эта жизнь простиралась однообразно и угрюмо до самых клацающих красных, тяжёлых решёток, опускающихся за спиной человека, одна за другой, трижды. Надолго, а то и навсегда… Там слишком для многих заканчивалась жизнь последней тесной камерой – полиэтиленовым мешком на бездыханном теле, сброшенном в неглубокую яму.
Он заглянул зачем-то на шерстобитовскую сторону щита. Здесь, на облезлом белом, была оставлена случайным каким-то автобусным пассажиром тоскливая карандашная надпись:
<s>«Всё так дико и странно. И в стране как в говне.
<s>Что ж ты, меццо-сопрано, лезешь в душу ко мне?!»
Кормачов суеверно поёживался. Несколько шагов через кювет – и ты на чужой дороге: опять – не дома. Враждебный человеку мир, откуда они вернулись втроём, снова лежал перед Степаном, в опасной близости – он тускло и беспощадно холодно поблёскивал полированной наледью колеи.
Над грейдером широко, беспрепятственно летел равнодушный, посвистывающий ветер. И мрачные ели слушали его с двух сторон, будто живые, тяжело поводя тёмными ветвями. Бледное лицо монаха не мелькнуло нигде, нигде не зачернела разлетающаяся его длинная ряса.
Но Степан медлил покидать границу. Потому что хотелось ему смертельно вернуться бегом, немедленно, в тихую лощину – в безопасность родной своей местности, и превозмочь себя было трудно… Открыто, долго и холодно смотреть в чужой мир, словно в глаза судьбе, казалось теперь необходимым, будто и значило – сломить власть того мира над собою уже навсегда.
И поединок длился – под посвист широкого ветра над пустой блестящей дорогой, под траурный, суровый шум вековых дерев.
Однако тоска уже отпускала сердце на волю: высокая, нежданная песня синицы, лёгкая и короткая – звень-звень! – заставила человека улыбнуться. Он не спеша пошёл назад, к костру, отирая влагу с лица. Веки горели и жгли глаза – то ли от температуры, то ли оттого, что нахлестало их ветром до слезы.
У широкого пня он остановился, потирая грудь, и прислушался. Слабые женские голоса чудились ему. В шум ветра вплетались лёгкие слова из невероятной, поднебесной дали:
<s>«Развяжите мои крылья…
<s>Дайте вволю полета-а-а-ать…»
Вытянув шею, он прошёптывал их, знакомые, следом, сберегая дыханье:
<s>«Я заброшенную… до-о-олю…
<s>Полечу свою иска-а-ать…»
Голоса, однако, истаяли, погасли. И верховой ветер спал. Только красные сухие листья бересклета чуть трепетали поодаль, в голых заснеженных кустах.
…Старик и Зуй тем временем неторопливо пили стоя, у костра, прямо из бутылки. А Кеши не было видно нигде.
– …А по мне, так лучше рвануть нам отсюда вдвоём – назад, в города! Погулять бы на просторе, а, дядька? Там, в любом шалмане, мы – свои, – рассуждал парень, утираясь рукавом фуфайки. – А тут? Вяжет нас идеей Кормач. «Не убий!».. В очистительный пожар какой-то верит! Не понимает, что кровь всё очистит. Не разбегутся крысы от огня. Они его сами давно запалили, огонь… Эх! «Горит, горит село родное. Горит вся Родина моя…»
Старик его, кажется, не слушал. Водку он глотал медленно, со вкусом, прикрывая веки и потирая кадык. Молодой же перетаптывался неспокойно:
– Мы, мы горим! Такой огонь не пожарами тушится. Пока мы «не убий», они – крепнут!.. Нет, хоромы новые чего ж не пожечь? Охотники найдутся, только… Логика где? Вот, упёрся Кормач в огненную месть! А крови не терпит, ей путь преграждает. Поэтому она у него из горла хлещет, выхода не находит… Что дальше-то будет, дядька Нечай? Монаха к нам пристёгивает… Тесно мне от этого, рукам тесно! По Степановой указке вышагивать мне не улыбается.
– Раз автобусом не приехал, монах, то вряд ли приедет, – махнул рукой старик. – Может, и к лучшему… А ты не торопись, Зуй. Война план покажет. Преждевременный твой разговор. Степана не бросишь: свой. До места доставим. На нас забота.
– Нет! Зачем воровскую жизнь с идеей-то свивать, дядька Нечай? Не совьются они. Мечты одни, – презрительно сплюнул Зуй. – Так… Умственные испаренья.
– Ну, связать… Никто нас на воле не свяжет. Никакой идеей. Если сами её не примем, – покачал головой старик. – Только скучно, Зуй! Скучно без идеи на старости лет. Потому что воровского закона не осталось на земле… Сам знаешь, кого теперь коронуют. Мерки старые попадали. А новых нет… Скучно помирать без всякого правила, Зуй! Не может так человек. Скучно… А Кормач, он мало сидел. Мелко плавал Кормач. Душу себе рвёт, как баклан. Не постиг ещё ни рожна – про сохранение энергии не понял! Без толку сидел: главного не уяснил.