Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий - Валерий Игоревич Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пойми: я человек скорее резкий, скорее неспособный спускать, и терплю все, все. Блистательное общество писарей, таковое же (чувствуешь отрыжку канцелярии?) полуэстетствующего купчика, врачей, забывших медицину и помнящих только XVI и XIX книги свода военных постановлений, отделов преимущественно о жалованье, порционах, добавочных и т. д., присяжных читателей Нового Времени, полурумынских, полуистинно-русских людей и прочая. Господи! Дайте мне Шершеневича, хуже – Бурлюка! – и я буду с ним мил, – как Бама[329] – с Львом Толстым. Я буду приветствовать его “звонким юношеским голосом”, я что угодно вытворю, лишь бы повидать человека, который говорит о том, в чем хоть немного понимает, для которого, будь он хоть распрофутурист, существуют понятия: искусство, литература, религия, который не употребляет этих слов вместо: ассенизация, унавоживание, испражнение. Потому что когда они говорят о чем-нибудь подобном, то, слушая, мнишь себя сумасшедшим, ослом или марсианином.
И все же мое место столь завидно, что необходимо всячески держаться и крепить протекции и связи: ведь 1) я жив, 2) я получаю 174 руб. и питаю сим Лиду с Лиюшей[330]
Выражаясь по-одесски – сказать, чтоб мое положение было да, хорошо, так нет. Я устал, как устаем, как можем уставать мы, те самые мы, кои суть литераторы, репортеры, художники, корректора, газетчики и всякая иная сволочь, которая иногда ходит в театр, бывает у Грека или в Эстетике, которая “безумно кутит” на два с полтиной, и которая все-таки в тысячу раз лучше, воспитанней (хотя где она воспитывалась?) и умней, чем провинциальные и военные врачи, питерский чиновник из пуришкевичских прихвостней, сестры милосердия из каких-то недоделков, потому что ни тебе они эсдечки, ни тебе они эсерки, ни тебе они эстетки, ни тебе они бляди[331].
Муни были решительно неинтересны люди и вещи, находящиеся за пределами его обычного литераторского окружения, – неинтересны даже как материал. Или отвращение и страх пересиливали интерес. Но то, как трагически закончится безопасная служба московского поэта, друзья наверняка еще не предполагали.
В Варшаве Киссин иногда общался с Брюсовым: да, сорокалетний Валерий Яковлевич буквально на третий день войны тоже поехал на фронт. Точнее, в прифронтовую полосу, в Варшаву и Вильно, в качестве корреспондента “Русских ведомостей”. Отношения между Брюсовым и Киссиным, расстроившиеся после женитьбы последнего, уже наладились; но верховный маг доставил своему еврейскому зятю новое унижение, хотя и не по злобе, а по невинному тщеславию. 23 августа 1914 года в варшавском Обществе литераторов и журналистов был дан обед в честь Брюсова. Валерий Яковлевич с невинным хвастовством описал его в письме к жене:
Было много народа. Произносились речи по-польски, по-русски и по-французски. Говорили, что сегодня великий день, когда пала стена между польским и русским обществом. Что еще два месяца назад они не могли думать, что будут в своей среде привечать русского поэта, хотя бы столь великого, как я (это – их слова, извиняюсь). Что с этого дня, со дня моего чествования, наступает новая эра русско-польских отношений и т. д. и т. д. Я, сколько умел, отвечал, конечно, по-русски, но и на польские речи, которые был должен понимать. Потом декламировались мои стихи “К Польше”. Редактора приглашали меня сотрудничать в их польских журналах. Одним словом, еще один “триумф”[332].
Однако когда “великий поэт” пожелал пригласить на чествование Киссина, польские писатели, как рассказывал Ходасевичу сам Брюсов, “вычеркнули его из списка, говоря, что с евреем за стол не сядут. Пришлось отказаться от удовольствия видеть Самуила Викторовича на моем юбилее, хоть я даже указывал, что все-таки он мой родственник и поэт”[333]. О том, что эта ситуация унизительна и для него самого тоже, Брюсов не подумал.
Уже один этот эпизод многое говорит о национальных отношениях в Российской империи. В обстановке войны нарывы начали вскрываться, причем самым противоречивым образом. Это коснулось и польского, и еврейского вопроса. Заинтересованные в том, чтобы привлечь на свою сторону польское население Германии и Австрии, российские власти заговорили о широкой автономии Царства Польского. Шпиономания, обычная для военного времени, привела к запрету изданий на иврите и идише и массовым выселениям евреев из прифронтовой полосы – но именно эти выселения de facto взломали черту оседлости, а “Общество по изучению еврейской жизни”, основанное Горьким, Сологубом и Леонидом Андреевым, получило неожиданную поддержку со стороны Григория Распутина и императрицы Александры Федоровны. Другое дело, что сами угнетенные народы ладили плохо. Выходка варшавских писателей была более чем характерна. В письме Ходасевича Садовскому от 9 ноября 1914 года имеются мрачно-язвительные слова: “Мы, поляки, кажется, уже немножко режем нас, евреев”[334]. Можно представить себе, с каким мучительным чувством автор этой фразы выслушивал легкомысленный рассказ Брюсова. Весной 1915 года на благотворительной выставке пасхальных яиц в Московской городской управе Ходасевич написал – на яйце:
На новом радостном пути,
Поляк, не унижай еврея:
Ты был, как он, ты стал сильнее, –
Свое минувшее в нем чти.
Впрочем, едва ли Владислав Фелицианович не понимал нелепость этой затеи: бороться с польским антисемитизмом с помощью русских стихов, да еще опубликованных столь необычным способом.
С другой стороны, война с Турцией на Южном Кавказе обострила местные национальные вопросы. Сочувствие, которое встречала русская армия у населения Западной Армении, и страшная резня армян турками 1915 года, унесшая жизни сотен тысяч, вызвали в русском обществе пылкое сочувствие армянам. Вообще идея Российской империи как многонационального государства, “общего дома” все больше овладевает умами либеральной интеллигенции.
В этой обстановке начинают готовиться к печати и выходить “инородческие” поэтические антологии – армянская, финская, латышская. Брюсов с его чуткостью к “велениям времени” и невероятным трудолюбием включился в эту работу. За несколько месяцев изучив не только армянскую культуру, но отчасти и язык, он составил антологию “Поэзия Армении с древнейших времен до наших дней” (1916). Сам он перевел для нее более ста сорока стихотворений, а кроме того привлек еще двадцать два переводчика, среди которых был и Ходасевич, а также Блок, Бальмонт, Бунин, Вячеслав Иванов, Сологуб. Ходасевич перевел пять стихотворений по подстрочникам Павла Макинцяна; еще одно стихотворение было им переведено для параллельной петроградской антологии “Сборник армянской литературы”, вышедшей под редакцией Горького. Переводил Ходасевич таких видных поэтов, как Смбат Шах-Азиз, Ованес Туманян, Ваан Терьян, но нет свидетельств, что эта работа особенно его увлекала – так же, как переводы для “Сборника латышской литературы” и “Сборника финляндской литературы”, вышедших в 1916–1917 годах под редакцией Брюсова и Горького. Война удивительным образом