Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий - Валерий Игоревич Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и в этих словах был элемент немного обидный для поэта: Шагинян хвалила Ходасевича и ругала акмеистов, но хвалила она его за то, что он не акмеист. Книга Ходасевича (в отличие от тех же “Четок” Ахматовой) оценивалась в контексте существующей литературной повестки дня: она ее не создавала. Потому-то поэта пока принимали все: он (казалось) ничего не зачеркивал и никому (казалось) не был опасен.
Сегодня можно оценить “Счастливый домик” в контексте всего творчества Ходасевича и услышать в этой книге голос поэта – уже совершенно сложившийся, нашедший свой тембр, но еще не достигший полной силы. Это книга не гения, но мастера. Ходасевич вполне знал ей цену, но в “Собрание стихотворений” 1927 года не включил. Вероятно, поэт, вынужденный издавать новые стихи (“Европейскую ночь”) под одной обложкой со старыми, хотел сократить количество последних и притом не хотел разрушать композиционной целостности “Путем зерна” и “Тяжелой лиры”. Но для нас, читателей, Ходасевич без “Счастливого домика” неполон.
10
Через полгода после выхода “Счастливого домика”, 19 июля 1914 года, Россия вступила в войну, оказавшуюся для нее роковой.
Какова была реакция Ходасевича на это событие? В какой степени захватил его всеобщий в те дни патриотический энтузиазм, находивший самое разное выражение – от погромов немецких лавок до сочинения патетических стихов?
Некоторое представление об этом могут дать его письма.
27 августа он пишет Борису Садовскому в Петербург:
Нюра работает в городской управе, в отделе, заведующем распределением раненых. Москва ими полна. Больниц не хватает. Частных лазаретов тьма, и все-таки солдат раздают желающим на квартиры. Хочу взять двоих: капля в море, да уж очень нужда велика.
Приезжайте-ка в Москву лучше. Здесь у нас мрачно, но честно, по Петербургу же Городецкие ходят стадами. Чай, уже к войне примазывается? А мрачно у нас весьма. Я буквально никого не вижу, да никого и нет. Весь Кружок превращен в лазарет, никаких сборищ не будет во все время войны. В кабаке не был ни разу, да и не тянет. В гости ходить не принято, как на Страстной неделе. Мне все это нравится[327].
А вот письмо Георгию Чулкову, написанное несколькими месяцами позднее, 15 декабря:
Как-то вся жизнь раздроблена на мелкие кусочки. Склеить их сейчас без предвзятой мысли, без натяжки – еще нельзя. Со временем Гаррик напишет “Войну и мир 14-го года” – вот тогда мы всё и узнаем. Одно очень заметно: все стало серьезнее и спокойнее. Политических сплетен мало, верят им совсем плохо. Москва покрыта лазаретами. Лечат раненых и жертвуют денег, белья, всяких припасов много, делают это охотно и без вычур. Удивительнее всего, что жертвы эти доходят до тех, кому предназначены. Поэтому дышится в известном смысле приятней и легче, чем это было до войны.
Вопросы пола, Оскар Уайльд и все такое – разом куда-то пропали. Ах, как от этого стало лучше! У барышень милые, простые лица, все они продают цветки, флажки, значки и жетоны в пользу раненых, а не дунканируют. Студенты идут в санитары, тоже торгуют, даже учатся – а не стоят по суткам перед кассой художественного театра[328].
Правда, в том же письме он упоминает о “плохих военных стихах”, которые пишут “все – увы, и я”. Упоминает и о составленном им для “Пользы” сборнике “Война в русской лирике” – “скучная вышла книга”. В сборнике, вышедшем в начале 1915 года, представлены были стихи русских поэтов от Жуковского до Бальмонта о современных им войнах (единственным отклонением от принципа “современности” стало “Бородино”). Что до военных стихов самого Ходасевича, то они – на общем фоне – были даже и недурны. Владислав Фелицианович проявил хороший вкус, использовав для злободневного текста уже готовую “маску”: кровавые и грандиозные события увидены им глазами мыши:
За Россию в день великой битвы
К небу возношу неслышный стих:
Может быть, мышиные молитвы
Господу любезнее других.
Франция! Среди твоей природы
Свищет меч, лозу твою губя.
Колыбель возлюбленной свободы!
Тот не мышь, кто не любил тебя!
День и ночь под звон машинной стали,
Бельгия, как мышь, трудилась ты, –
И тебя, подруга, растерзали
Швабские усатые коты…
Если вспомнить, что писали в эти дни Брюсов, Кузмин, Сологуб, стихи Ходасевича – просто образец благородного и тактичного исполнения “госзаказа”. А слова о Городецких, которые примазываются к войне, являли собой просто пример телепатии: не кто иной, как Сергей Городецкий, в первые же месяцы войны состряпал книжку “Четырнадцатый год”, в которой было и стихотворение “Сретенье царя”. По прежним, довоенным этическим представлениям русских интеллигентов это было нечто немыслимое; однако Городецкому этот факт биографии не помешал несколькими годами позже стать на сторону советской власти, а власти – благосклонно принять его на службу. Тем временем другой синдик Цеха поэтов, Николай Гумилев, отправился на фронт добровольцем. Так же – что было уж совсем неожиданно – поступил Бенедикт Лившиц, разочаровавшийся в футуризме и уставший от петербургского богемного безденежья.
Некоторые друзья Ходасевича получили призывные повестки. Прежде всего это относилось к Александру Брюсову и к Муни, перед войной прошедшим срочную военную службу. Брюсов-младший вскоре попал в плен, где провел пости четыре года, сидя в лагере для военнопленных. Правда, немецкие лагеря в Первую мировую были не в пример комфортабельнее, чем во Вторую. Киссин же был определен в чиновники санитарного ведомства, так как производство в офицерский чин лиц иудейского вероисповедания в Российской империи за редчайшими исключениями не допускалось. Но и чиновничья служба была проявлением особого доброжелательства: Самуила Викторовича вполне могли, невзирая на университетский диплом и опыт службы, отправить пехотным ефрейтором в окопы, как добровольца Лившица.
Киссин служил в Варшаве, по служебным делам разъезжал по всей России, побывал и в Сибири. Канцелярская служба мучила и тяготила его, но еще больше тяготило общение с “простыми” людьми, не принадлежащими к миру