Великая разруха. Воспоминания основателя партии кадетов. 1916-1926 - Павел Долгоруков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Варшава со своими скверами и парками, особенно Лозенки и Бельведер, весной красива и нарядна.
1926 год. Кишинев. Вопрос о новом церковном стиле в Бессарабии, введенном румынской автокефальной церковью, также остро воспринимается русской публикой, как и в Польше. В русских церквах требуется пение и произнесение нескольких молитв по-румынски! Когда в большинстве русских церквей Пасха была уже отпразднована, на Страстной неделе по старому стилю было опубликовано распоряжение нового министерства генерала Авереско о невчинении препятствий справлять праздники по старому стилю. Епископ Гурий, подчиняясь автокефальному синоду, не разрешал этого. Произошло смятение и смешение. В некоторых церквах произошло вроде двойного отправления пасхалии. В двух маленьких домашних церквах, одна против другой, в которых Пасха по новому стилю не справлялась, – торжественное служение по старому стилю. Сначала крестный ход из одной церкви, потом из другой. Так как церкви крошечные, то заутреня служится на улице, перед приютской церковью. Тысячная толпа заполняет всю улицу. Погода теплая и совершенно тихая. Свечи горят, как в комнате. Эта заутреня на улице, обсаженной начинающей распускаться белой акацией, удивительно торжественная и живописна.
Как и на Волыни два года тому назад, здесь чувствуешь себя как бы в России. И радостно, и тяжело.
1927 год. Одиннадцатая Пасха и последняя[19]. «Харьков, ГПУ. Чернышевск. ул. 9/V, 27. Христос Воскресе! Поздравляю Вас всех с Праздником. Получил 7/V твое письмо от 10/IV. Открытку не получал до этого. Морально чувствую себя хорошо, но желудок в последние месяцы испортился, вроде колита. У меня сломалась искусственная челюсть, что затрудняет жевание, главным образом хлеба (серого). Что касается платья, то хотя у меня ужасная рвань, но, пока я здесь, мне ничего другого и не требуется. Относительно моей участи еще ничего не знаю. Недавно я получил из Москвы через Политич. Красный Крест (Е.П. Пешкова) ватное пальто и белье, которого у меня теперь достаточно. Два раза получил оттуда же и припасы, что оч. приятно. Мне здесь сказали, что за границей в газетах появилось известие о моем расстреле в Москве. Сообщи родственникам и друзьям, что я считаю известие о моей смерти по меньшей мере преждевременным. Много читаю. Знакомлюсь с новыми писателями, с наслаждением перечитываю Л. Толстого, Мамина-Сибир., Чехова, Лескова…»
Князь Павел Долгоруков
…Мужественная душа инстинктивно ищет жертвы, случая пострадать, духовно крепнет в испытаниях.
Эти отрывочные воспоминания не могут претендовать на полную биографию моего покойного брата, ни со стороны фактической, ни с точки зрения освещения его душевного склада, так как мы жили вместе лишь в детстве и учились в разных средних учебных заведениях, а затем на разных факультетах Московского университета. И так как я никогда не вел никаких записок и писал эти воспоминания лишь в 1941 году, когда мне было уже 75 лет и прошло более полстолетия со времени нашей молодости, то многое улетучилось из моей памяти и «не много лиц мне память сохранила» и тем менее дат. Кроме того, у меня под руками почти не было печатного материала. Поэтому в первой части моего очерка мне пришлось более описывать бытовую обстановку и общественную атмосферу, среди которых складывалась и протекала жизнь моего брата.
Мы с моим братом Павлом Дмитриевичем были близнецы. Родились мы в Царском Селе 9 мая 1866 года. По внешности мы были очень похожи друг на друга, нас и потом посторонние часто смешивали, а новорожденных нас невозможно было различить. После крещения, как гласит семейное предание, Петру была над коленкой повязана красная шерстинка, но шерстинка эта потом будто бы развязалась и незаметно упала на пол. Увидавшая это кормилица, испугавшись, не знала, с которого из младенцев она упала, и повязала ею первого попавшегося. Таким образом, мы, может быть, всю жизнь носили не принадлежавшие каждому из нас имена.
Когда нам было всего несколько месяцев, родители наши переехали в Москву, в купленный старинный большой двухэтажный особняк, около строившегося тогда храма Спасителя. Дом этот со своими толстыми стенами и сводами нижнего этажа, уцелевший от пожара двенадцатого года, был с многими надворными постройками, двумя большими дворами и огромным садом, выходящим на три улицы. Приблизительно в те же годы переехали из Петербурга в Москву и некоторые другие семьи, нам родственные или близкие. В конце шестидесятых и в семидесятых годах в известных придворно-гвардейских кругах высшего петербургского общества вообще наблюдалась некоторая тяга в Москву, как центр русскости и славянофильского течения. В начале семидесятых годов вызвала много шуму статья Ивана Сергеевича Аксакова под заглавием «В Москву», которая говорила о желательности возвращения столицы из Петербурга в Москву и являлась протестом против западничества и оторванности от народа петербургского периода русской истории. Можно вообразить, как перевернулся бы в гробу Аксаков, если бы мог узнать, что его призыв был осуществлен большевиками! Коренными москвичами были и идеологи только что проведенных великих реформ: братья Самарины, князь Черкасский, Кошелев, с которыми и с их семьями, а равно и с эпигоном славянофильства И.С. Аксаковым наша мать, урожденная графиня Орлова-Давыдова, поддерживала дружественные отношения. Будучи детьми, мы забегали иногда на так называемые «швейные вечера» моей матери. Один раз в неделю по вечерам у нее собиралось несколько десятков дам шить для отправляемых в Сибирь семейных арестантов, из находящейся около нашего дома пересылочной тюрьмы. Обыкновенно во время работы что-нибудь читалось вслух. Помню, как И.С. Аксаков однажды читал отрывки из только что написанной им поэмы «Бродяга»: «Приди ты, немощный, приди ты, радостный, звонят ко всенощной, к молитве благостной…» Читал он нараспев, немного в нос, кадансируя и подражая благовесту. В эту тюрьму, называемую Колымажным двором, вследствие того что там помещались когда-то колымаги, то есть экипажи паря Алексея Михайловича, наша мать имела постоянный доступ и оказывала отходящим в Сибирь и звенящим кандалами и с наполовину обритыми головами каторжанам материальную и духовную помощь. Вместе с ней работала очаровательная старушка монахиня мать Маргарита из Вознесенского монастыря, находившегося в Кремле, который был также от нас недалеко. На месте Колымажного двора выстроен был впоследствии музей императора Александра III. Мы все детство с матерью посещали кремлевские старинные церкви, особенно прелестную церковь Спаса на Бору, а на Страстной неделе кремлевские соборы с их уставными богослужениями и чудным синодальным хором. На Святой заутрене мы бывали в дворцовой церкви Рождества Богородицы возле старинной Грановитой палаты, откуда смотрели на кишащую народом сначала темную соборную площадь, а затем, когда в полночь раздавался гулкий удар в колокол на Иване Великом, на который сразу откликались звоны сорока сороков московских церквей и вся площадь заполнялась огоньками тысяч зажженных свечей, – на гирлянды крестных ходов вокруг соборов и многочисленных замоскворецких церквей. Наша мать воспитывалась в строго религиозной православной семье, но с некоторым протестантским уклоном, идущим от одной из наших прабабок – графини Келлер, создательницы благотворительных полумонашеских городских и деревенских женских общин. По переселении в Москву наша мать вошла целиком в московскую церковно-православную жизнь и посещала, часто вместе с нами, богослужения некоторых священников, например известного тогда своим красноречием о. Ключарева, впоследствии харьковского епископа Амвросия. Особенно близки мы были с умным и сердечным о. Иоанном Иванцовым-Платоновым, нашим духовником, профессором Московского университета и настоятелем церкви Александровского военного училища. Припоминается его чтение 12 Евангелий, когда он и сам и многие из стоящих рядом юнкеров, и из многочисленной публики плакали.