Подросток - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну вот не знать, все знаю.
— Все знаешь? Ну да, еще бы! Ты умна; ты умнее Васина. Ты и мама— у вас глаза проницающие, гуманные, то есть взгляды, а не глаза, я вру… Ядурен во многом, Лиза.
— Тебя нужно в руки взять, вот и кончено!
— Возьми, Лиза. Как хорошо на тебя смотреть сегодня. Дазнаешь ли, что ты прехорошенькая? Никогда еще я не видал твоих глаз… Толькотеперь в первый раз увидел… Где ты их взяла сегодня, Лиза? Где купила? Чтозаплатила? Лиза, у меня не было друга, да и смотрю я на эту идею как на вздор;но с тобой не вздор… Хочешь, станем друзьями? Ты понимаешь, что я хочусказать?..
— Очень понимаю.
— И знаешь, без уговору, без контракту, — просто будемдрузьями!
— Да, просто, просто, но только один уговор: если когда-нибудьмы обвиним друг друга, если будем в чем недовольны, если сделаемся сами злы,дурны, если даже забудем все это, — то не забудем никогда этого дня и вот этогосамого часа! Дадим слово такое себе. Дадим слово, что всегда припомним этотдень, когда мы вот шли с тобой оба рука в руку, и так смеялись, и так намвесело было… Да? Ведь да?
— Да, Лиза, да, и клянусь; но, Лиза, я как будто тебя впервый раз слушаю… Лиза, ты много читала?
— До сих пор еще не спросил! Только вчера в первый раз, какя в слове оговорилась, удостоили обратить внимание, милостивый государь,господин мудрец.
— А что ж ты сама со мной не заговаривала, коли я был такойдурак?
— А я все ждала, что поумнеешь. Я выглядела вас всего ссамого начала, Аркадий Макарович, и как выглядела, то и стала так думать: «Ведьон придет же, ведь уж наверно кончит тем, что придет», — ну, и положила вамлучше эту честь самому предоставить, чтоб вы первый-то сделали шаг: «Нет,думаю, походи-ка теперь за мной!»
— Ах ты, кокетка! Ну, Лиза, признавайся прямо: смеялась тынадо мной в этот месяц или нет?
— Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! Изнаешь, я, может быть, за то тебя всего больше и любила в этот месяц, что тывот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, — это чтоб ты не возгордился.Да знаешь ли, кто еще над тобой смеялся? Мама смеялась, мама со мной вместе:«Экий, шепчем, чудак, ведь этакий чудак!» А ты-то сидишь и думаешь в это время,что мы сидим и тебя трепещем.
— Лиза, что ты думаешь про Версилова?
— Я очень много об нем думаю; но знаешь, мы теперь об нем небудем говорить. Об нем сегодня не надо; ведь так?
— Совершенно так! Нет, ты ужасно умна, Лиза! Ты непременноумнее меня. Вот подожди, Лиза, кончу это все и тогда, может, я кое-что и скажутебе…
— Чего ты нахмурился?
— Нет, я не нахмурился, Лиза, а я так… Видишь, Лиза, лучшепрямо: у меня такая черта, что не люблю, когда до иного щекотного в душепальцами дотрагиваются… или, лучше сказать, если часто иные чувства выпускатьнаружу, чтоб все любовались, так ведь это стыдно, не правда ли? Так что яиногда лучше люблю хмуриться и молчать: ты умна, ты должна понять.
— Да мало того, я и сама такая же; я тебя во всем поняла.Знаешь ли ты, что и мама такая же?
— Ах, Лиза! Как бы только подольше прожить на свете! А? Чтоты сказала?
— Нет, я ничего не сказала.
— Ты смотришь?
— Да и ты смотришь. Я на тебя смотрю и люблю тебя.
Я довел ее почти вплоть до дому и дал ей мой адрес.Прощаясь, я поцеловал ее в первый раз еще в жизни…
И все бы это было хорошо, но одно только было нехорошо: однатяжелая идея билась во мне с самой ночи и не выходила из ума. Это то, что когдая встретился вчера вечером у наших ворот с той несчастной, то сказал ей, что ясам ухожу из дому, из гнезда, что уходят от злых и основывают свое гнездо и чтоу Версилова много незаконнорожденных. Такие слова, про отца от сына, ужконечно, утвердили в ней все ее подозрения на Версилова и на то, что он ееоскорбил. Я обвинял Стебелькова, а ведь, может быть, я-то, главное, и подлилмасла в огонь. Эта мысль ужасна, ужасна и теперь… Но тогда, в то утро, я хоть иначинал уже мучиться, но мне все-таки казалось, что это вздор: «Э, тут и безменя «нагорело и накипело», — повторял я по временам, — э, ничего, пройдет!Поправлюсь! Я это чем-нибудь наверстаю… каким-нибудь добрым поступком… Мне ещепятьдесят лет впереди!»
А идея все-таки билась.
Перелетаю пространство почти в два месяца; пусть читатель небеспокоится: все будет ясно из дальнейшего изложения. Резко отмечаю деньпятнадцатого ноября — день слишком для меня памятный по многим причинам. Иво-первых, никто бы меня не узнал, кто видел меня назад два месяца; по крайнеймере снаружи, то есть и узнал бы, но ничего бы не разобрал. Я одет франтом —это первое. Тот «добросовестный француз и со вкусом», которого хотел когда-тоотрекомендовать мне Версилов, не только сшил уж мне весь костюм, но уж изабракован мною: мне шьют уже другие портные, повыше, первейшие, и даже я имеюу них счет. У меня бывает счет и в одном знатном ресторане, но я еще тут боюсь,и, чуть деньги, сейчас плачу, хотя и знаю, что это — моветон и что я себя темкомпрометирую. На Невском француз парикмахер со мной на короткой ноге и, когдая у него причесываюсь, рассказывает мне анекдоты. И, признаюсь, я практикуюсь сним по-французски. Хоть я и знаю язык, и даже порядочно, но в большом обществекак-то все еще боюсь начинать; да и выговор у меня, должно быть, далеко непарижский. У меня Матвей, лихач, рысак, и является к моим услугам, когда яназначу. У него светло-гнедой жеребец (я не люблю серых). Есть, впрочем, ибеспорядки: пятнадцатое ноября, и уже три дня как стала зима, а шуба у менястарая, енотовая, версиловский обносок: продать — стоит рублей двадцать пять.Надо завести новую, а карманы пусты, и, кроме того, надо припасти денег сегодняже на вечер, и это во что бы ни стало, — иначе я «несчастен и погиб»; это —собственные мои тогдашние изречения. О низость! Что ж, откуда вдруг эти тысячи,эти рысаки и Борели? Как мог я так вдруг все забыть и так измениться? Позор! Читатель,я начинаю теперь историю моего стыда и позора, и ничто в жизни не может дляменя быть постыднее этих воспоминаний!
Так говорю, как судья, и знаю, что я виновен. В том вихре, вкотором я тогда закружился, я хоть был и один, без руководителя и советника,но, клянусь, и тогда уже сам сознавал свое падение, а потому неизвиним. А междутем все эти два месяца я был почти счастлив — зачем почти? Я был слишкомсчастлив! И даже до того, что сознание позора, мелькавшее минутами (частымиминутами!), от которого содрогалась душа моя, — это-то сознание — поверят ли? —пьянило меня еще более: «А что ж, падать так падать; да не упаду же, выеду! Уменя звезда!» Я шел по тоненькому мостику из щепок, без перил, над пропастью, имне весело было что я так иду; даже заглядывал в пропасть. Был риск и быловесело. А «идея»? «Идея» — потом, идея ждала; все, что было, — «было лишьуклонением в сторону»: «почему ж не повеселить себя?» Вот тем-то и скверна «мояидея», повторю еще раз, что допускает решительно все уклонения; была бы она нетак тверда и радикальна, то я бы, может быть, и побоялся уклониться.