Подросток - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я думаю, что все это произойдет как-нибудь чрезвычайноординарно, — проговорил он раз. — Просто-напросто все государства, несмотря навсе балансы в бюджетах и на «отсутствие дефицитов», un beau matin[50] запутаютсяокончательно и все до единого пожелают не заплатить, чтоб всем до единогообновиться во всеобщем банкрутстве. Между тем весь консервативный элемент всегомира сему воспротивится, ибо он-то и будет акционером и кредитором, ибанкрутства допустить не захочет. Тогда, разумеется, начнется, так сказать, всеобщееокисление; прибудет много жида, и начнется жидовское царство; а засим все те,которые никогда не имели акций, да и вообще ничего не имели, то есть все нищие,естественно не захотят участвовать в окислении… Начнется борьба, и, послесемидесяти семи поражений, нищие уничтожат акционеров, отберут у них акции исядут на их место, акционерами же разумеется. Может, и скажут что-нибудь новое,а может, и нет. Вернее, что тоже обанкрутятся. Далее, друг мой, ничего не умеюпредугадать в судьбах, которые изменят лик мира сего. Впрочем, посмотри вАпокалипсисе…
— Да неужели все это так материально; неужели только отодних финансов кончится нынешний мир?
— О, разумеется, я взял лишь один уголок картины, но ведь иэтот уголок связан со всем, так сказать, неразрывными узами.
— Что же делать?
— Ах, боже мой, да ты не торопись: это все не так скоро.Вообще же, ничего не делать всего лучше; по крайней мере спокоен совестью, чтони в чем не участвовал.
— Э, полноте, говорите дело. Я хочу знать, что именно мнеделать и как мне жить?
— Что тебе делать, мой милый? Будь честен, никогда не лги,не пожелай дому ближнего своего, одним словом, прочти десять заповедей: там всеэто навеки написано.
— Полноте, полноте, все это так старо и притом — одни слова;а нужно дело.
— Ну, уж если очень одолеет скука, постарайся полюбитького-нибудь или что-нибудь или даже просто привязаться к чем-нибудь.
— Вы только смеетесь! И притом, что я один-то сделаю свашими десятью заповедями?
— А ты их исполни, несмотря на все твои вопросы и сомнения,и будешь человеком великим.
— Никому не известным.
— Ничего нет тайного, что бы не сделалось явным.
— Да вы решительно смеетесь!
— Ну, если уж ты так принимаешь к сердцу, то всего лучшепостарайся поскорее специализироваться, займись постройками или адвокатством итогда, занявшись уже настоящим и серьезным делом, успокоишься и забудешь опустяках.
Я промолчал; ну что тут можно было извлечь? И однако же,после каждого из подобных разговоров я еще более волновался, чем прежде. Крометого, я видел ясно, что в нем всегда как бы оставалась какая-то тайна; это-то ипривлекало меня к нему все больше и больше.
— Слушайте, — прервал я его однажды, — я всегда подозревал,что вы говорите все это только так, со злобы и от страдания, но втайне, просебя, вы-то и есть фанатик какой-нибудь высшей идеи и только скрываете илистыдитесь признаться.
— Спасибо тебе, мой милый.
— Слушайте, ничего нет выше, как быть полезным. Скажите, чемв данный миг я всего больше могу быть полезен? Я знаю, что вам не разрешитьэтого; но я только вашего мнения ищу: вы скажете, и как вы скажете, так я ипойду, клянусь вам! Ну, в чем же великая мысль?
— Ну, обратить камни в хлебы — вот великая мысль.
— Самая великая? Нет, взаправду, вы указали целый путь;скажите же: самая великая?
— Очень великая, друг мой, очень великая, но не самая;великая, но второстепенная, а только в данный момент великая: наестся человек ине вспомнит; напротив, тотчас скажет: «Ну вот я наелся, а теперь что делать?»Вопрос остается вековечно открытым.
— Вы раз говорили про «женевские идеи»; я не понял, чтотакое «женевские идеи»?
— Женевские идеи — это добродетель без Христа, мой друг,теперешние идеи или, лучше сказать, идея всей теперешней цивилизации. Однимсловом, это — одна из тех длинных историй, которые очень скучно начинать, игораздо будет лучше, если мы с тобой поговорим о другом, а еще лучше, еслипомолчим о другом.
— Вам бы все молчать!
— Друг мой, вспомни, что молчать хорошо, безопасно икрасиво.
— Красиво?
— Конечно. Молчание всегда красиво, а молчаливый всегдакрасивее говорящего.
— Да так говорить, как мы с вами, конечно, все равно чтомолчать. Черт с этакой красотой, а пуще всего черт с этакой выгодой!
— Милый мой, — сказал он мне вдруг, несколько изменяя тон,даже с чувством и с какою-то особенною настойчивостью, — милый мой, я вовсе нехочу прельстить тебя какою-нибудь буржуазною добродетелью взамен твоих идеалов,не твержу тебе, что «счастье лучше богатырства»; напротив, богатырство вышевсякого счастья, и одна уж способность к нему составляет счастье. Такимобразом, это между нами решено. Я именно и уважаю тебя за то, что ты смог, внаше прокислое время, завести в душе своей какую-то там «свою идею» (небеспокойся, я очень запомнил). Но все-таки нельзя же не подумать и о мере,потому что тебе теперь именно хочется звонкой жизни, что-нибудь зажечь,что-нибудь раздробить, стать выше всей России, пронестись громовою тучей иоставить всех в страхе и в восхищении, а самому скрыться в Северо-АмериканскиеШтаты. Ведь, наверно, что-нибудь в этом роде в душе твоей, а потому я и считаю нужнымтебя предостеречь, потому что искренно полюбил тебя, мой милый.
Что мог я извлечь и из этого? Тут было только беспокойствообо мне, об моей материальной участи; сказывался отец с своими прозаическими,хотя и добрыми, чувствами; но того ли мне надо было ввиду идей, за которыекаждый честный отец должен бы послать сына своего хоть на смерть, как древнийГораций своих сыновей за идею Рима?
Я приставал к нему часто с религией, но тут туману было пущевсего. На вопрос: что мне делать в этом смысле? — он отвечал самым глупымобразом, как маленькому: «Надо веровать в бога, мой милый».
— Ну, а если я не верю всему этому? — вскричал я раз враздражении.
— И прекрасно, мой милый.
— Как прекрасно?
— Самый превосходный признак, мой друг; самый дажеблагонадежный, потому что наш русский атеист, если только он вправду атеист ичуть-чуть с умом, — самый лучший человек в целом мире и всегда наклоненприласкать бога, потому что непременно добр, а добр потому, что безмернодоволен тем, что он — атеист. Атеисты наши — люди почтенные и в высшей степениблагонадежные, так сказать, опора отечества…
Это, конечно, было что-нибудь, но я хотел не того; однаждытолько он высказался, но только так странно, что удивил меня больше всего,особенно ввиду всех этих католичеств и вериг, про которые я об нем слышал.