Пилигрим - Наталья Громова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отвлеклась на чтение. Но женщина продолжала говорить, из ее интонации уходило ощущение будничности, речь зашла о том, что было с ней теперь. Голос прерывался, она почти плакала. Ее зять в тюрьме, а дочь после свидания с ним на зоне забеременела, теперь у нее маленький сын, она любит мужа и будет ждать. Но зять совершил что-то дурное. Что именно, она не хотела бы говорить, но дочь хочет жить только с ним.
Я слушала ее и могла только ответить:
– Вы же сами понимаете, что история рождения вашего отца связана с нынешней.
– Понимаю, – откликнулась она, – только что со всем этим делать?
В юности, когда я работала в Исторической библиотеке, находившейся за Солянкой на Ивановской горке, однажды пришли к нам на реставрацию тома журналов “Библиотека для чтения”, между страниц – несколько тонких листов фотографий.
Где-то в поле среди цветов сидела семья: мальчик, девочка, дама в белом платье под зонтиком, усатый мужчина. Потом они все вместе шли по дорожке. Потом дети позировали на скамейке. Фотографии были дореволюционные. Там же лежала смешная записка к учителю – милостивому государю – от родителя и покорного слуги с просьбой освободить сына от занятий “по случаю болезни, приключившейся от укушения собакой левой его руки”.
Я смеялась, разглядывала на фотографии отца, потом сына, всё повторяла и повторяла эту смешную формулу про укушение собакой левой его руки, а потом мне стало вдруг нестерпимо грустно. Я подумала о том, как эти переплетенные в пестрый дерматин журналы, которые были так уютны и теплы и даже пахли особым книжным запахом, очутились в государственной библиотеке. Как, перелистывая страницы какого-то романа, положили сюда чьи-то женские руки фотографии, как попала сюда эта записка, которую почему-то не передали учителю. Как журналы связали бечевкой, чтобы после заброшенными они лежали где-то в углу в разоренном доме, а потом их погрузили на машины и скинули во двор библиотеки… А что стало с теми людьми на фотографии – об этом не хотелось и думать.
Я была девочкой, воспитанной в советских традициях. Всё, что окружало меня: заводы, фабрики, дома, театры, – как-то автоматически заносилось мною в сознании в пользу советской власти. Мне всерьез казалось, что история, подобно началу летоисчисления в Ветхом Завете, началась от 1917 года.
Только спустя годы я поняла, что знаменитые Завод им. Сталина, фабрика “Красный Октябрь” и ЦУМ просто укрыли под своими названиями существовавшие задолго до этого “Гужон”, “Эйнем”, “Мюр и Мерилиз”. Что вокруг стоял чужой мир, который большевики, взяв напрокат, выдали за свой. Это абсолютно опрокидывало что-то давно устоявшееся в моей голове.
Но книги были – иное. В них всегда была непрерывность времени. Они не имели никакого отношения к советской власти, если, конечно, не были о советском времени. Может быть, поэтому именно с них и началось сокрушение во мне всякой связи с советской жизнью. Произошло это во время пожара в Исторической библиотеке.
Белая церковь Владимира в Старых Садах, которая стоит на холме напротив Ивановского монастыря, в дни, когда я работала в Исторической библиотеке, имела лишь остаток колокольни да остов, превращенный в книжный склад. Рядом во время войны было устроено бомбоубежище. В самом Ивановском монастыре находилась в тридцатые годы тюрьма НКВД, а затем – милиция. Такое вывернутое содержание идейного замысла – отдавать церковь, если ее не уничтожали, под склад или отделение НКВД – советская власть заложила с самого начала.
Итак, что хранилось на этом складе, было известно только начальству.
Однажды, поднимаясь к Старосадскому переулку к себе на работу, я увидела дым и плывущую мимо пешеходов противопожарную пену, которая пузырями спускалась к Старой площади, где находилось здание ЦК КПСС. Видимо, именно это соседство вызывало особую нервозность библиотечного начальства, которое, несмотря на то что мы цепочкой несколько дней передавали друг другу полусгоревшие книги, говорило нам, чтобы мы запомнили раз и навсегда, что никакого пожара не было, а просто сгорела макулатура.
Так получилось, что потом в бомбоубежище возле библиотеки, которое осталось с войны, мы вместе с моей коллегой разбирали всю эту “макулатуру”. Это были остатки Щукинской коллекции и, что меня особенно потрясло, остатки библиотеки Третьего Рейха. Опознать всё было очень легко – на книгах были экслибрисы и печати. Сначала шла речь о спасении хотя бы того, что уцелело, но потом… я поняла, что концы спрятали в воду. Всё, что спасли после пожара, было вывезено за город и уничтожено.
Количество лжи, которое плелось вокруг той сгоревшей “макулатуры”, дало мне сильнейшую прививку от всякого обольщения по поводу природы советской власти. Я понимала, что если мы что-то еще могли видеть и осязать из прошлого, то происходило это скорее по случайности или благодаря личному подвигу отдельных людей.
Чтобы увидеть, нужно всем существом своим захотеть посмотреть.
Сохранение бумаг, дневников, документов из недавнего прошлого было поступком высокой пробы. Но когда я сталкивалась с очередным хранителем, важно было убедить его в том, что архив должен жить, открыться, как долго скрываемый от чужих взглядов ящик шкатулки, и прийти ко всем, кто хочет услышать голоса, обращенные к ним из минувшего. Иногда я почти телесно ощущала себя проводником того или иного человека, иногда понимала, что эта история не имеет ко мне никакого отношения. Конечно, с точки зрения высокой науки это было чистым волюнтаризмом, но я-то постоянно попадала в пространство, где не было ни толпы исследователей, ни особого научного интереса, а если и был, то сугубо частный.
Наконец уже в ноябре я получила приглашение в знакомый красный дом на Новогиреевской улице. Рано темнело. Когда я пришла, за круглым старым столом уже сидели Дмитрий Михайлович Шаховской и его сестры. Я была приглашена на более позднее время, и мне должны были сказать о своем окончательном решении. Я вошла и села на приготовленный для меня стул.
Я видела, что Дмитрий Михайлович был печален, но в нем появилась легкость решившегося на что-то человека. И вдруг он сказал мне:
– А вы знаете, мы жили в мире, параллельном советскому. Вера давала нам чувство настоящей семьи, связанности со всеми, кто из этого же мира.
Рассказал, как в семидесятые годы разыскивал в Боровске Марию Федоровну Мансурову, чтобы найти у нее письма своего отца Михаила Шика к ее погибшему еще в двадцатые годы мужу.
Он просто приехал и пошел к заколоченному монастырю, неподалеку стояли женщины в черном, но при этом в белых платочках. Спросил у них, не знают ли они, где живет такая-то. Они замахали на него руками: давно уехала, нет такой. И строго спросили, зачем она ему. Он стал рассказывать про отца и мать, и тут же лица их стали мягкими и добрыми, и они стали говорить ему: “Так вы Дима, Дима”. И повели сначала в какой-то деревянный дом, там была крохотная комнатка, из которой вышла Мария Федоровна Мансурова. Он сказал мне, что через эти нити всегда можно было найти любого человека, потому что это и есть соборность, понимаемая как большая семья.