Грань - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никифор Петрович снял лыжи, сторожко и боязливо придвинулся к темному, словно задымленному черепу на ближней куче земли и тяжко, с хрустом в суставах, опустился на корточки.
– Страх берет, – прерывистым голосом заговорил он. – Слышь, Степан, страх берет, а вдруг это его несчастная головушка? Мыслишь? А?
И этот вопрос, повисший в глубинной тишине зимнего вечера, остался без ответа. Не было ответа.
Никифор Петрович выпрямился, с тем же хрустом в суставах, огляделся вокруг невидящим взглядом, подтянул рукавицы и стал неуклюже спускаться в котлован. Мерзлые комья осыпались и обгоняли его, устремляясь на дно. Тихий шорох, тяжелое стариковское дыхание и голос, прерывистый, глухой, как из подземелья:
– Давай, Степан, подавай. Зароем хоть по-человечески.
Кости и черепа мерзло стукали. Вздрагивая кожей, как конь на холоде, Степан собирал их и опускал вниз, Никифор Петрович укладывал на дне котлована. Собрав останки в одно место, они в две лопаты закопали их, разровняли сверху землю и, не глядя друг другу в глаза, выбрались наверх. Буйный закат погас, осталась лишь жиденькая розовая полоска над самыми верхушками сосен, но и она на глазах таяла. Сумерки наваливались быстро и плотно. Когда тронулись в обратный путь и Степан оглянулся – полоски уже не было. Темное, холодное небо лежало на соснах.
– Вот так, Степан, – с придыханием, словно ему не хватало воздуха, заговорил Никифор Петрович. – Вот так вот. Сзади все порушили, и впереди ничего не маячит. Все извели, все, что можно.
Они двигались по старой лыжне, возвращаясь в Шариху, уже видели впереди дрожащие огни, а сбоку выползала на край неба половинка луны, свет ее до земли не доходил, и на земле расползалась, наливалась силой ночная темнота.
На улице, уже на подходе к дому, выйдя на свет фонаря, они встретили Алексея Селиванова. Тот остановился, увидел на плече Степана лопаты, понимающе спросил:
– Закопали?
Степан молча кивнул.
– Жалею я теперь, Берестов, что у нас так вышло. – Алексей зло выругался. – Пережогин теперь в край обнаглел, никакого удержу нет. Я как раз там был, этот котлован им совсем не нужен. Для пробы раскопали. Проба грунта, проба грунта… Я толкую: кладбище, говорю, а он оскалился – раз нет, говорит, официального документа, что здесь место захоронения, значит, можно. Экскаваторщик сбежал со страху, а Пережогин остался еще, поглядел, поглядел, не подходяще, оказывается, ну и подался домой. Во жизнь пошла, мать твою за ногу! Струхнули мы тогда, Берестов, не подперли тебя, вот теперь и расхлебываем… дерьмо лаптем.
Алексей говорил зло, казня самого себя, и заглядывал в глаза Степану, ожидая от него каких-то слов. Может, прощения, может, запоздалого торжества, но тот молчал. Молчал, оглушенный тем, что увидел.
…Ночью Степан вскинулся на кровати от жуткой тревоги, которая пришла к нему во сне. В доме лежала сонная тишина. Да что же все-таки с ним случилось?! Вдруг вспомнилось, как сегодня за ужином Анна Романовна обронила: «По им, по болезным, матеря с ребятишками плакали, слезы проливали. Собрать бы те слезы вместе – да утопить этих выродков».
Степан поднялся с кровати, и вдруг перед ним обозначилась причина ночной тревоги, пришедшей во сне. Она пронзила его, когда он услышал многоголосый плач. Да, точно! Сначала он был одинокий и, похоже, детский, потом стал множиться, к нему прирастали истошные женские голоса, плач набирал горькую силу, ширился, поднимался вверх, и, когда он достиг крайней, рвущей душу точки, Степан проснулся.
Сейчас, вспомнив тот плач, ошарашенный им, вспомнив холодный стук костей и черепов, вздрогнул – ему показалось, что мир перевернулся и встал с ног на голову. Миром овладело сумасшествие, а иначе как объяснить случившееся? Чем объяснить? И самое страшное, что сумасшествие это такие, как Пережогин, объясняли и оправдывали благим делом, которое делается для людей. Те, кто рвал ямы для братских могил, тоже оправдывались благой целью.
«Надо же с ума сойти, чтобы сделать такое. Неужели мы все сходим с ума?»
Он так и не смог уснуть до самого утра. Но и утром ему все слышался многоголосый плач. На Никифора Петровича больно было смотреть. Степан одел Ваську и вывел его на улицу кататься на санках. Но не успел он пройти и десяти шагов, как его окликнули:
– Берестов, погоди…
Следом торопился Шнырь. Болтались в широких голенищах растоптанных валенок тонкие ноги, болталась длинная, не по росту фуфайка, и плечи под ней по-прежнему подергивались, как подергивались сами по себе руки и голова.
– Да погоди ты, куда бежишь?!
Пришлось остановиться. Запыхавшийся Шнырь догнал его, швыркнул застуженным носом и вдруг улыбнулся, показывая редкие, коричневые зубы. Он был все тот же, но во взгляде, в легком смущении проскальзывало что-то иное, раньше незаметное. Молчал и смотрел то на Степана, то на Ваську, сидящего на санках. Васька оттянул шарф, которым укутали его до самых глаз, оглядел Шныря с ног до головы и вдруг выдал:
– Дядя – зёпа…
Так это было неожиданно, что Степан и Шнырь расхохотались. А Васька тут же забыл о сказанном, сполз с санок и, переваливаясь, словно колобок, подался к сугробу.
Шнырь хохотал, утирал слезы и сам в эту минуту был похож на ребенка, которого заставляют жить взрослой жизнью, а он от нее безмерно устал и всякий раз радуется, когда ему позволяют быть маленьким.
– Ну, ухарь у тебя, Степан, ну, ухарь, палец в рот не клади… в батю пошел…
И только Шнырь заговорил, как короткая, на секунду соединившая их ниточка, тут же беззвучно оборвалась. Степан насторожился: за Шнырем невидимой тенью маячил Пережогин. Опять, опять то же самое! Зло спросил:
– Чего тебе?
– Пережогин послал. Велел расспросить, как ты живешь. В гости приехал или насовсем?
– Своих приехал забрать. Так и передай. Чего еще?
– А достал ты его, Степан, достал. Как пикой в бочину. До сих пор икру мечет, что ты к нему на карачках не приполз. Дела… Я и не думал, что Пережогина достать можно. Ну вот, теперь понесу новость, пускай обрадуется…
Шнырь поднял посветлевшие от смеха и слез глазки, подмигнул Ваське, подошедшему к ним, и осторожно потрепал его двумя пальцами за белую варежку. Повернулся уходить, но замешкался и сунул руку в оттопыренный карман фуфайки. Помедлил, решаясь, и вытащил маленький пакет, завернутый в замасленную газету.
– Степан, ты не подумай, деньги вот, возьми, все равно спущу, а тебе на семью. Возьми… Мне теперь деньги не нужны… Возьми.
Шнырь умоляюще взглядывал на Степана. А тот отводил глаза и молчал. Понимал, что Шнырь искренне предлагает деньги, но взять их не мог. Тот догадался. Сунул пакет обратно в карман фуфайки и, не попрощавшись, побрел прочь. И пока брел до конца улицы, шаркая валенками по притоптанному снегу, не оглянулся, только сильнее обычного горбился да чаще вздрагивал плечами.
«Теперь самого Пережогина надо ждать, – подумал Степан. – Теперь сам придет удостовериться».