Грань - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Берестов, которого он раньше понимал и видел насквозь – нагляделся на северный народ за пятнадцать лет! – изменился, стал исповедовать какую-то иную веру, и Пережогин тщетно пытался ее постигнуть, искал скрытый смысл, выгоду и – не находил. Так что же все-таки случилось? Неужели его, пережогинская, вера слаба, что не может победить другую? Не может быть! Схватил Степана за плечо:
– Объясни! Как тебе в башку упало со мной бороться? Думал победить?! Скажи! Я пойму!
Степан сбросил с плеча пережогинскую руку.
– Не поймешь. Ты же слепой, как свинья у корыта – лишь бы хлебово было. А я у корыта стоять не хочу. Наелся!
– А-а-а! – заревел Пережогин. – Это я-то свинья! Да я жил, как тебе и не снилось! Это ты из навоза не вылез, ты там хрюкаешь!
– Чего тогда за мной бегаешь, если правый? Ждёшь, когда в ноги упаду? Не упаду. Пусти.
Степан отодвинул Пережогина в сторону, обогнул машину и стал спускаться к реке. В последние ночи, маясь бессонницей, он часто приходил сюда, подолгу сидел на поваленной карче и заново обдумывал свою жизнь, оставляя в прошлом, в прожитом, без малого два года, которые так резко его переменили.
За спиной рванул выстрел. Степан сбился с шага и обернулся. Разрывая гул ледохода, снова грохнуло. Пережогин подпрыгивал, топтал сапогами землю и выдергивал из ружейного ствола пустые гильзы.
– А-а-а! – хрипло орал он и всаживал в небо дуплетом один заряд за другим. Расстреляв все патроны, бросил ружье в машину и уехал. Эхо выстрелов сразу стерлось, а вот хриплый, задавленный крик долго еще блукал по берегу, не находя приюта.
И вот Степан снова приехал в Шариху. Как в добрые времена, Никифор Петрович сам, отстранив баб, негодных для столь важного дела, топил для дорогого гостя баню. С утра натаскал воды, раскочегарил печку и снял с подызбицы два больших березовых веника. Лиза и Анна Романовна затеяли пельмени, отправили Степана в магазин за лавровым листом. Васька носился по избе, путаясь у всех под ногами, но сегодня на него даже не шикали – праздник. Шумный, с бестолковой суетой и от этого еще более радостный. Хоть и ненадолго, лишь до отъезда, но снова все собрались вместе. Когда еще такое доведется.
Но жизнь, которая ходит по своим неисповедимым дорогам, и новый поворот которой никогда не предугадаешь, распорядилась по-своему и одним махом зачеркнула праздник.
Степан вернулся из магазина и запнулся у порога: старики были не в себе, сидели по разным углам, пришибленные и растерянные, Лиза, нахмурясь, в одиночку лепила пельмени.
– Не может такого быть! – вскинулся Никифор Петрович и с силой ударил обеими ладонями по столу. – Не может быть!
– Да в чем дело? – спросил Степан.
Анна Романовна от стука и крика вздрогнула, заплакала тихо и безутешно. Выскочив из-за стола, Никифор Петрович забегал по кухне, сильнее обычного припадая на хромую ногу, и продолжал кричать, размахивая руками:
– В чем дело?! В чем дело?! Да в гадстве нашем все дело! Нет, не верю! Не верю, хоть убей меня! Степан, одевайся, посмотрим, сходим! Да не в пальто! В рабочее одевайся! И лопаты, две лопаты возьми! Лыжи еще!
Степан, видя, что старик не в себе, ни о чем не расспрашивая, не переча, натянул охотничью куртку из шинельного сукна, сунул ноги в растоптанные, удобные валенки и первым вышел на крыльцо.
Скоро они были уже на околице, от нее сразу взяли вправо и двинулись, оставляя за спиной реку, к виднеющейся вдали Лагерной согре. По белой и гладкой равнине следом за ними потянулись две неглубокие, вдавленные в снег полоски. Шли молча. Впереди – Никифор Петрович, за ним – Степан. Недолгое зимнее солнце свешивалось на вторую половину своего пути и опоясывалось морозным кругом. Яркие краски на земле линяли, снег перестал искриться, становился спокойно-белым, холодным и неприютным. Солнце опускалось быстро, готовясь скоро скользнуть за согру, которая уже ясно маячила впереди.
Никифор Петрович обогнул согру с правой стороны, и перед ними темной полосой растянулся низкорослый, корявый березник. Над березником, по ту сторону полосы, нависала красная, изогнутая шея экскаватора.
– Вправду, – охнул Никифор Петрович. – Вправду разрыли…
Он остановился и опустился на снег. Долго молчал и вдруг заговорил, не сводя глаз с экскаватора, заговорил так, словно беседовал с самим собой. Спокойно, не торопясь, и лишь голос, срывающийся от напряжения, выдавал его растерянность.
– У меня батю в тридцать седьмом году забрали. Пришли под утречко, подняли, в кальсонах и увели. Из-за курева загребли. Сидели с мужиками на бревнах, батя изладил самокрутку, давай ее поджигать. Чиркнет, спичка, бзднет и потухнет. Он и скажи – на картинке вон как ясно горит, а на деле – сначала вонь, а уж потом огонь. Вот и погорел. Довезли его до району, вбухали десять годов и тем же макаром обратно – лагерь-то тут был, возле согры, потом уж ее Лагерной прозвали. По лету пристали четыре баржи и давай оттуда бедолаг выводить – сроду столько народу в наших местах не видели. Головка-то колонны к осинникам подбирается, а из трюмов все новые и новые вылазят. Солнышко светит, денек яркий, а они все белы-белы, как росток картошечный. Батя в головку колонны угадал, наши деревенские его увидали, пока прибежали да пока нам сказали, кинулись мы с матерью вдогонку, а нас уж охрана не пускает… И померло же их там. И батя тоже. Так мы его ни разу и не увидели, сколь ни караулили – его на работу не выводили, он все в лагере был. Рассказывали, что их по два-три дня не кормили, а потом каши в котле завезут, она еще кипит, ну и свалка… Руки в кашу совали, сунет и облизывает, что вытащил. До мяса обжигались, а жрать-то охота. За согрой же их в яму и складывали – рванут динамитом и валят в воронку. Как рванет, так вся деревня вздрагивает. Кажду неделю по взрыву… Вот… Ну, пошли…
Он поднялся и тихо-тихо, как после длинного перехода в тайге, когда разом оставляют силы, потащился вперед. Они вышли на большую поляну. На поляне был вырыт котлован. Вокруг никого не было. Один лишь экскаватор нависал своей железной, застывшей мощью. Степан ближе придвинулся к котловану и замер. Лыжи словно пристыли. Он сбросил с плеча лопаты и больше не смог сделать вперед ни одного шага.
На серых кучах разваленной земли валялись человеческие кости, черепа с пустыми глазницами, скелеты. Кое-где опоясывал их полосками белый колючий иней. Останков было много. Переломанные, перемешанные, рассыпанные как попало железным ковшом, они стыли на морозе. От костей и черепов, вывернутых из земли, шел невидимый, неслышный в тишине, ощутимый лишь живым телом, живой кровью, слитный и мощный гул. Он пронизывал насквозь, навылет.
Степан вздрогнул, заново и теперь уже осознанно воспринимая рассказ тестя. Взрыв – братская могила, взрыв – братская могила. Трупы скидывали в безобразно рваные ямы, и от бренных изможденных тел отлетали в высокое и холодное небо души самых разных людей, так и не отмаявшихся жутким, как стон, вопросом: за что? За какие такие грехи? Они, наверное, и сейчас летали где-нибудь неподалеку, не находя себе пристанища и верного ответа на свой вопрос. Если летали, то прекрасно видели, что сделали с их телами. Даже в смерти не дали покоя, вывернули и выбросили наверх, как выбрасывают ненужный хлам и пустую породу.