Волчий паспорт - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с ней были влюблены не только друг в друга, но за компанию и в Фиделя Кастро и могли общаться лишь на третьем языке – испанском. Это, впрочем, не помешало нам однажды ночью любить друг друга на траве какого-то незнакомого нам хельсинкского парка, а проснувшись утром, мы весело расхохотались, зажимая рты, потому что, оказывается, провели ночь прямехонько напротив очень важного дворца, где как истуканы застыли двое солдат. Меня поразило то, что у моей левой калифорниечки на черном чулке была обыкновенная дырка, в которую выглядывал розовый веселый глаз ее пятки, словно у какой-нибудь московской девчонки из Марьиной Рощи.
Но фестиваль жил и другой жизнью, где главными действующими лицами были не мы, а разведслужбы разных противоборствующих стран и систем.
Здесь я опять увидел Человека с Глазами-Сверлами – впервые через несколько лет после его неудачной попытки меня завербовать. Однако это, наверно, было мелочью в его многочисленных заботах и не отразилось отрицательно на его служебной карьере. Как я слышал, он еще до фестиваля стал генералом, хотя, разумеется, генеральской формы в Хельсинки не надевал. Он отвечал за безопасность советской делегации.
Это было небеспочвенно, потому что у скульптуры Трех Кузнецов в центре города шли антифестивальные митинги правых экстремистов.
Московской девушке-балерине, танцевавшей на открытой эстраде в парке, разбили колено бутылкой из-под кока-колы, а в ночь перед открытием фестиваля хулиганы подожгли русский клуб. От пристани, где мы жили на теплоходе «Грузия», в пахнущую пожаром ночь то и дело уносились советские автомобили, набитые спортсменами и агентами КГБ.
Покидать борт теплохода было строжайше запрещено, однако мне удалось улизнуть. На берегу меня ждала моя калифорниечка, на сей раз заштопавшая дырку на своем чулке. И это меня тоже поразило, ибо я был тогда уверен в том, что американки чулки не штопают, а просто их выбрасывают. Вместе с моей калифорниечкой – рука в руке – мы прошли сквозь озлобленные антифестивальные выкрики, как по тонкому опасному льду холодной войны, детьми которой мы были. Но когда мы даже проваливались на этом льду, мы этим его разбивали.
Ночью в мою каюту ввалились небритые, закопченные пожаром Румяный Комсомольский Вождь и Человек с Глазами-Сверлами. От них пахло дымом и коньяком.
– Настроение у всех препоганое, – сказал Румяный Комсомольский Вождь. – Не мог бы ты написать что-нибудь, что подбодрило бы ребят, а?
– Я уже написал, – ответил я и прочел только что написанное стихотворение «Сопливый фашизм».
Ослепительные голубые глаза Румяного Комсомольского Вождя, всегда прыгающие где-то между сентиментальностью и беспощадностью, на сей раз остановились и увлажнились.
– Вот это да… Если бы ты всегда писал только такие стихи, цены бы тебе не было. Мы бы тебя национальным поэтом сделали. Зачем тебе писать другие стихи… которые… которые… ведут совсем не туда? Ну стоит ли стрелять из пушки по воробьям – по всем бюрократам… или, как ты их называешь, сталинистам, антисемитам. Для этого есть журнал «Крокодил». Я их не защищаю, но… но они все-таки наши, свои. Есть внешние враги, а они посерьезней. Это враги нашей страны – как ты сам их назвал, фашисты. И они не всегда сопливые.
– А для меня и те и другие – фашисты, – сказал я. – И если бы я не писал стихи о наших фашистах, то не имел бы права писать о чужих…
У Румяного Комсомольского Вождя на сей раз не было настроения дискутировать. Ему еще предстояло меня предать через несколько месяцев. А сейчас он был от меня в административном восторге и побежал на палубу, крича:
– Свистать всех наверх! Евтушенко будет читать новое стихотворение.
В нашей каюте еще были двое, и тоже в тот момент со влажнинкой во взгляде, – Герой Соцтруда Кузьма Северинов и украинский поэт Дмитро Павлычко, тогда ярый коммунист, а ныне ярый антикоммунист. У него влажнинка была завистливая. В его глазах всегда был нервический блеск, они постоянно искали объект недоброжелательства и, только найдя его, вдохновенно загорались. Что это за объект, имело уже вторичное значение.
Этим двоим тоже предстояло меня предать. Передовик сделал это очень скоро и, вероятней всего, под давлением «сверху». С поэтом это происходило постепенно – под давлением изнутри. Зависть – это ведь тоже предательство. Он даже свой «Бабий Яр» написал, но только через тридцать лет после того, как это сделал я. Когда на печальной годовщине пятидесятилетия Бабьего Яра меня окружили иностранные корреспонденты, он не выдержал и ненавидяще простонал за моей спиной:
– Ну неужели ты даже сегодня не можешь без этих твоих шоу?! – Как будто я сам заискивающе лез под телекамеры, отнимая у него всемирную славу, за которую тридцать лет назад он побоялся заплатить, а сейчас хотел ее получить бесплатно.
– Прогуляйтесь по палубе, – сказал этим двоим Человек с Глазами-Сверлами, в которых никакой влажнинки не наблюдалось, а может быть, не было никогда. – Ничего нет полезней свежего воздуха…
Они послушно повиновались.
Человек с Глазами-Сверлами вынул из кармана недопитую бутылку коньяка, отхлебнул из горлышка и сказал:
– Мда-а… Те поэты, которые ходят к нам с доносами на вас, таких стихов не напишут… А вы бы все-таки были поразборчивей в дружбах и знакомствах. Да и в стихах я вам советую быть поосторожней. Вы сами на себя доносите. Но вы знаете… я с той самой поры… вас читать стал… и не только по службе. В общем, если я смогу быть вам когда-то полезным, мало ли что может случиться, вот на случай мой телефон.
Действительно, он впоследствии, не всегда, но несколько раз оказывал помощь, когда я вынужден был звонить по поводу диссидентов и отказников. Сам он никогда мне не звонил и ничего никогда не просил.
Но, независимо от его личного отношения ко мне, за мной шла постоянная слежка.
Молва делала меня героем, которым я никогда не был. Просто иногда мне удавалось побеждать мой страх. Но победа над собственным страхом отдельных индивидуумов была опасна для системы, где все держалось на страхе. Такая победа приглашала и других побеждать свой страх.
Тогда профессионалы дезинформации решили пустить про меня дегероизирующую легенду.
Идеологический отдел дома на Лубянке, как высококвалифицированный струнный оркестр, тонко играл свою макиавеллиевскую музыку на сальериевских струнах комплекса неполноценности, зависти. Искусство ссорить интеллигенцию было одним из тончайших искусств КГБ. Увы, люди нашей писательской профессии оказались патологически предрасположенными к готовности думать плохо о своих коллегах, ибо это создавало ложное, но льстящее ощущение собственного морального и литературного превосходства.
В 1968 году я оказался единственным членом Союза писателей, пославшим телеграмму Брежневу с протестом против наших танков в Чехословакии. Другой член Союза писателей, поэт старшего поколения, у которого я многому научился, вдруг взорвался:
– Ты нас всех оскорбил. И меня тоже!
– Чем же? – искренне поразился я.