Волчий паспорт - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А еще я понял, что Автор Сонетов и Психушек сам, видимо, по-настоящему нуждался в психиатрическом лечении.
Последний раз я разговаривал с Автором Сонетов и Психушек в тот день, когда «взяли» Великого Лагерника. Я позвонил из телефона-автомата. Мне сказали, что идет совещание. Я мог догадаться, по какому поводу. Они сначала арестовали Великого Лагерника и только потом стали думать, как с ним поступить. Я настаивал, чтобы меня соединили.
Наконец я услышал сухой скрипучий голос:
– Слушаю вас.
– Это правда, что он арестован? – задыхаясь, спросил я.
– Правда, – ответил безжизненный голос, и ответ прозвучал просто, как имя газеты.
Тогда я, захлебываясь от волнения, патетически закричал, что, если Великого Лагерника посадят, я буду готов умереть на баррикадах.
Скрипучий голос на другом конце провода мрачно буркнул в ответ на мой революционно-романтический шантаж:
– Проспитесь.
Я догадываюсь, что идея «дегероизации» моего имени исходила от него – уж слишком это похоже на зависть одного поэта к другому.
Машина дискредитации, отлаженная им, работала без перебоев.
Когда завербовать человека не удавалось, распространяли слухи о том, что он завербован. Запоздало поняв, что дискредитация «антисоветскостью» имеет обратный эффект и придает большую популярность и внутри страны, и за рубежом, дискредитировали «советскостью».
Однажды ко мне пришла мать одной поэтессы, которая с детской коляской вышла на Красную площадь, протестуя против советских танков в Чехословакии.
Я помнил, как она появлялась у моей первой жены со своими стихами – в беленьких носочках, в очках, сквозь которые выглядывали не без основания неуверенные глаза. Потом ее засадили в психушку.
Мать со слезами показала мне письма дочери, полные горечи и желания, вернувшись, посвятить себя детям.
Я пообещал ей, что обязательно напишу письмо в защиту ее дочери.
Так я и сделал, написав письмо на имя того Автора Сонетов и Психушек перед моей австралийской поездкой, которую всячески пытались запретить, думаю, что опять не без участия того же КГБ.
Но на первом же моем выступлении с чтением стихов в Канберре на спинке каждого стула лежала листовка, сентиментально описывающая, как ко мне пришла мать одной поэтессы, которая с детской коляской вышла на Красную площадь, протестуя против советских танков в Чехословакии, с просьбой защитить ее дочь и как я выгнал рыдающую от горя старуху на мороз.
Кто придумал эту версию? Эта несчастная мать? Никогда в жизни не поверю. Так работал КГБ – не только впрямую, но и через внедренных в диссидентское движение агентов.
Вернувшись из Австралии, я едва успел опустить на пол чемоданы, как раздался телефонный звонок. К телефону подошла моя вторая жена.
Она передала мне трубку с язвительной усмешкой:
– Так вот какие у тебя новые друзья… Слышала, но не верила… А теперь сами звонят, не стесняются…
В трубке молодецки затараторил голос, похожий на зеркально надраенные сапоги, если бы их можно было озвучить:
– Капитан такой-то из секретариата КГБ. Докладываю, что, согласно вашему письму на имя Председателя Комитета, диссидентка такая-то освобождена из психбольницы. Вопросы есть?
– Вопросов нет, – ответил я.
Этому ретивому офицерику даже в голову не приходило, что само выражение «освобождена из психбольницы» не нуждается ни в каких вопросах.
Через пару недель я столкнулся лицом к лицу с этой вернувшейся поэтессой на лестнице Центрального дома литераторов. Она спускалась, окруженная стайкой поклонников, казалось зачарованно несущих за ней шлейф ее опальности.
Она остановилась, насмешливо взглянула мне в лицо и демонстративно заложила руки за спину. Она была уверена, что этот ее жест презрения будет с восторженным придыханием описан в чьих-то будущих мемуарах. Что я сейчас и делаю. Но без восторженного придыхания, а с горьким вздохом.
А вот с одним поэтом у меня была история еще горше.
Одна бесстрашная журналистка показала мне запись чудовищного по ханжеству процесса, когда молодого поэта отправили в деревенскую ссылку за тунеядство. Мне очень понравились его стихи. Это был совершенно самостоятельный, не похожий ни на кого из нашего поколения голос.
Его стихи были милостиво одобрены императрицей русской поэзии – Анной Ахматовой. За него заступались Шостакович, Чуковский, Маршак, но пока ничто не помогало.
Я решил помочь Любимцу Ахматовой по-иному – из Италии. Во время моей итальянской поездки 1964 года меня спросили о нем всего пару раз. Однако я написал письмо в ЦК, красочно расписывая, как буквально чуть ли не вся итальянская интеллигенция не ест своих «fiori friti dei zukkini»[16], не пьет своего «Barolo» и ничего другого, а только страдает и мучается из-за того, что такой талантливый поэт, как Любимец Ахматовой, пребывает где-то в северном колхозе, ворочая вилами коровий навоз.
Я попросил нашего посла в Италии Козырева, друга скульптора Манцу и художника Гуттузо, почитателя моих стихов, отправить это мое письмо как шифрованную телеграмму из Рима. Я знал, что в центре шифровкам придают особое значение.
Козырев прекрасно понял, что мое письмо – липа, но благородная. Он отправил мою телеграмму шифром, да еще и присовокупил мнение руководства итальянской компартии, что освобождение этого молодого поэта выбьет крупный идеологический козырь из рук врагов социализма. В результате всей этой хитроумной итальянской операции, а также помощи секретаря райкома, напечатавшего в крошечной северной газете стихи ссыльного поэта как якобы исправившегося, Любимец Ахматовой возвратился из ссылки.
Мы встретились в грузинском ресторане «Арагви». Любимец Ахматовой был одет слишком легко, поеживался от холода, и я инстинктивно снял пиджак и предложил ему. Он вдруг нервно залился краской: «Я не нуждаюсь в пиджаках с чужого плеча».
В 1972 году я возвращался самолетом из США после двухмесячной поездки. Когда молодые люди с мускулами самбистов открыли мои чемоданы, то глаза у них засияли, как будто они выиграли золотые олимпийские медали по борьбе, в данном случае идеологической.
У них оказался богатый улов. Согласно их описи, я привез 124 нелегальные книги. Самыми драгоценными, пожалуй, были семьдесят два тома лучшего журнала эмиграции «Современные записки», издававшегося когда-то в Париже.
Впервые я увидел эти пожелтевшие, полурассыпающиеся по страничкам тома на книжной полке тогда молодого принстонского профессора Джеймса Биллингтона, и, прочитав в моем взгляде красноречивую мольбу, он поступил как грузин: снял их с полки и подарил мне. Я вез книги Троцкого, Бухарина, Бердяева, Шестова, Набокова, Алданова, Гумилева, Мандельштама, «Окаянные дни» Бунина и первую книгу, конфискованную после революции большевиками, – «Несвоевременные мысли» Горького, сталинского «подхалима», по утверждению не только одного, а многих «искривленных человечков», самозванно пытающихся сегодня играть роль судей истории. Но и суд этот искривленный, как они сами.