Волшебник. Набоков и счастье - Лили Зангане
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но кто же я такая?
Начну с того, что я родилась, когда заканчивался период длиной в 2500 лет, накануне переворота, которому было суждено изменить, по крайней мере на мой взгляд, весь ход истории. Я избавлю вас от подробностей, касающихся моего раннего детства, но нужно сказать вот что: я выросла в семье, вынужденно покинувшей свою башню из слоновой кости. «Давным-давно… Тогда… В то время… Ах, какое было время!» – такие присказки постоянно звучали над моей колыбелью. Тут надо еще добавить: глубокое отвращение к политике, которое я искренне разделяю с В. Н., мешает мне пуститься в более пространные рассуждения о географических катастрофах. Достаточно сказать, что в первые дни беспорядков по политическим мотивам был убит мой дядя. Скоропостижно скончалась бабушка. Мою мать, ожидавшую последнего рейса на вылет из страны в охваченном паническим страхом аэропорту, пригласили в самолет последней из длинного списка ожидавших. Той же ночью граница была закрыта, и, сидя в набиравшем высоту лайнере, она видела, как ее страна безмолвно исчезает из поля зрения. Мы с отцом в это время по случайности оказались за рубежом, и вернуться нам было уже не суждено.
Нам повезло, нам удалось выжить, но мир стал тусклым и туманным. Катастрофа случилась, когда мне исполнилось чуть больше года. И хотя, честное слово, я не пессимистка и не параноик, взрослея, я год от года все лучше понимала тайный замысел своей судьбы: какое бы дело я ни начинала, это начало предвещало конец чего-то более важного и значительного. Места, которые я посещала, университеты, в которых училась, самые разные люди, с которыми сталкивалась, – все они казались мне отмеченными печатью упадка, ожидающего их забвения; золотой век остался в прошлом, я его пропустила. Если существуют особые узоры судеб – а разглядеть такие замысловатые знаки, как мы еще убедимся, было очень важно для В. Н., – то мой начинался с конца.
Можно ли в таком случае назвать мое увлечение Набоковым следствием ностальгии? Или особого чувства утраты, оставшегося от давней катастрофы? Значит, я расслышала голос писателя, вынужденного покинуть родину и родной язык, – голос, зовущий в свой мир?
В годы ранней юности мне повезло прочесть три совершенно удивительных текста. Три книги, то и дело попадавшиеся мне на темно-красной парче материнского кресла: «Память, говори», «Ада, или Радости страсти»; «Лолита. Исповедь светлокожего вдовца». Мама не могла уснуть по ночам и читала, чтобы прогнать тоску.
– Тебе нравится эта книга? – спросила я однажды, заинтересовавшись изображением голой девочки-подростка на обложке «Ады».
– Это один из самых блестящих романов, которые мне довелось прочитать.
Такой ответ вызвал во мне неимоверное любопытство, удовлетворить его мешало только мое незнание английского. Я, разумеется, сумела достать роман в переводе, но первые страницы оказались совершенно непролазными. Пришлось набраться терпения и ждать много лет. Но и во время этой паузы мама иногда зачитывала и переводила мне фрагменты из книги «Память, говори», до сердечной боли напоминавшие ей собственное детство. Леса из голубых елей на берегу озера, восхитительные летние дни в деревне, ее бабушка и дедушка, которые неоднократно посещали Россию в начале ХХ века, в ином мире, казавшемся ей теперь настолько же далеким и таинственным, насколько нереален он всегда был для меня.
Когда пришел мой черед читать В. Н., ностальгия уже немного отступила: мама страдала ею больше, чем я. Мое восприятие было настроено на волну чистейшего волшебства, исходившего от этой прозы. Набоковские строчки запели для меня на языках, звучавших как родные. Медленно, словно во сне, я одолевала его книги – на расшифровку каждой уходили недели и месяцы, – и одна плавно сменялась другой. Как одержимая, с радостно раскрытыми сияющими глазами, я читала и перечитывала строчку за строчкой, страницу за страницей. Всюду расцветали совершенно новые, но в то же время как будто и хорошо знакомые слова. Будто кто-то уже произносил их шепотом где-то далеко, за изгибом времени, в решетчатой тени некой галереи.
С необыкновенной ясностью вижу… С ясностью, которая исходит – и по сути своей должна исходить – от слов, написанных на странице… Ясный день, Россия, середина лета, примерно 1910 год. В Выре в «новом» парке играют в теннис. Рыжеватый корт со всех сторон окружен высокими соснами. «Игра! – кричит мать В. Н., Елена Ивановна, стоя за меловой линией. – Играйте!» – и быстро отбивает удар. Она в длинном платье и, может быть, даже в шляпке. Ее партнером всегда выступает Владимир. Мать и любимый сын сражаются против Сергея, долговязого младшего брата, и отца – либерального государственного деятеля Владимира Дмитриевича Набокова. Иногда Владимир сердится на мать из-за слабой подачи или пропущенного удара слева. Их окружает дрожащая тишина парка. Громкое эхо вторит звукам подскакивающих мячей и пробежкам игроков. Их смех, как порыв теплого воздуха, прокатывается по изгороди цветущих желтых акаций. (Весь корт представляет собой тот самый, описанный В. Н. «маленький яркий прогал в пяти сотнях ярдов отсюда – или в пятидесяти годах от того места, где я сейчас нахожусь»).
«Маленький яркий прогал»
Если вечер выдается дождливый, Владимир садится на велосипед и выезжает из Выры по дороге, поднимающейся к деревне Грязно. Велосипед оставляет узкую колею в прозрачной тени. Ноги в летних сандалиях сплошь заляпаны темными брызгами, потоки воды струятся по шее. В. Н. чуть заметно хмурится, его тонкие губы плотно сжаты. Вот липа слева от тропинки – это то самое место, где отец сделал предложение матери незадолго до окончания XIX века. Когда он проезжает мимо темных сосен и еловой чащи, странные смешанные звуки начинают звенеть в его голове: «Дрип – бим – дроп – глим». Он минует полуразвалившуюся избу, брошенный заржавевший экипаж. Дождь усиливается, и, остановившись, он прячется под деревянным навесом. Глубоко вздыхает, прислушиваясь к шуму бегущей воды, шепоту леса позади него, чувствует запах мокрых еловых шишек. Клип-клап. Бывают минуты, когда я совсем ни о чем не думаю: стою и жду кого-то в переулке в каком-нибудь городе за границей, или лечу через бесконечные пространства, или балансирую между сном и явью, – и тогда мне на какое-то мгновение начинает казаться, что я вдыхаю влажный, пахнущий землей воздух Выры тем самым дождливым вечером. Как будто я каким-то чудом смогла перенестись в старинный парк, на другой конец предложения, в белое море за пределами ограниченного черными вехами смысла.
Солнечный день, легкий ветерок. Лениво и неспешно тянутся утренние часы. Столовая на первом этаже дома в Выре. Доходящие до пола двустворчатые окна на бледно-зеленом фасаде. Кусты жимолости, растущие напротив крыльца. Позвякивает столовое серебро. Капля меда ползет по изгибу синей фарфоровой чашки, как сонная гусеница. Володя зачерпывает еще и смотрит, как мед вяло стекает с высоко поднятой серебряной ложки на кусок хлеба. Он вспомнит этот полупрозрачный блеск полвека спустя. Головокружительно счастливое утро в самом начале жизни.
только