Старый колодец. Книга воспоминаний - Борис Бернштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Володька покровительствовал мне только однажды в жизни. Вот почему в день, о котором речь, я возвращался с рынка с рутинной добычей. Но Тихе, загадочная богиня счастливого случая, ждала тут же, за углом. Она побрезговала дикой рыночной стихией ради упорядоченной государственной торговли. Тихе повела меня слегка кружным путем — мимо почты, чтобы я наткнулся на шестигранный киоск с галантереей, трикотажем и косметикой, столь необходимыми в дачном обиходе. Тут был приготовлен подарок.
В окошечке мерцал тощий и бледный еврей.
Я осмотрел выставленный товар и вздрогнул. На видном месте, практически снаружи, висели совершенно белые, трикотажные, в обтяжку, исподние трусики с элегантно завуалированной прорехой в нужном месте. Это была невероятная заграничная новость, которую привозили отмеченные Тихе счастливчики, посетившие страны народной демократии. А обыватели носили под брюками, как и на пляжах, просторные сатиновые трусы черного или, если повезет, синего цвета, которые были прозваны семейными гораздо позже — когда появился контрастный фон и стало возможным иронизировать. А пока никто не видел других, семейные трусы были так же естественны, как, скажем, дыхание, примус, небо, зеленая трава или парусиновые кальсоны с завязками. Но вот появились эти, белые, — и в картине мира что‑то сместилось.
Нельзя не заметить как бы в скобках, что, когда я оказался в Соединенных Штатах множество лет спустя, я увидел свободную и полную достоинства молодежь в местном варианте семейных трусов — для купания и других забав. Мы просто не понимали своего счастья! Правда, исподние носят все те же, беленькие в обтяжку. Такова стилевая эклектика, присущая эпохе постмодернизма, где мы с вами неожиданно очутились и не можем выбраться.
Словом, я вижу трусы, меня трусы пленяют. Зачарованный, я подхожу ближе, разглядываю… Все соответствует.
— Откуда трусишки? — спрашиваю я у измученного советской коммерцией продавца.
— Египетские, — вяло отзывается киоскер.
Вот оно что. Самое время напомнить, что действие происходит в пору, когда Герой Советского Союза Гамаль Абдель Насер руководил названной страной. Когда‑то сыновья Иакова, впоследствии Иакова — Израиля, нечаянно отправили туда своего брата Иосифа, не предвидя дурных последствий для своего потомства. Герой Советского Союза и фиктивный наследник фараонов планировал расправиться с потомками Израиля, сбросив Израиль в море. Словом, на трусы падала политическая тень.
— Как вы считаете, — вежливо спросил я у продавца, — можно ли натянуть эти трусы на честный еврейский орган?
Глядя вдаль, мимо вещей и людей, в щель между мной и строениями, где синела бесконечность моря, он ответил серым голосом:
— Пять семьдесят, будете брать?
Пока я выгребал из кошелька пять семьдесят, к киоску набежал покупатель. Завернув трусы и отдав мне пакетик, хозяин будки вдруг высунул голову, твердо сказал очереди, что киоск на время закрывается, и захлопнул окошко. Я обошел левые грани шестигранника и направился к одиннадцатой станции, когда унылый продавец, выйдя, запирал свой служебный вход. Он быстро догнал меня, остановил и сказал — тихо, но с чувством:
— Я ХОЧУ ПОЖАТЬ ВАШУ РУКУ!
Нынче я вспоминаю эту историю скорее со смешанным чувством. Возраст располагает относиться к себе снисходительно. Или взыскательно? Известно: чистая совесть свидетельствует о плохой памяти. Над чем это я смеялся про себя, бредя по кривой трамвайной колее к одиннадцатой станции? Ну, над чем? Если честно: меня, наверное, веселила его запуганность, его загнанное в дальний уголок души сознание своего еврейства. Оно меня веселило, поскольку я невольно, не думая, проектировал его на собственную раскованность. Между тем, моя игра была всего‑то на какой‑нибудь градус свободней его страха. Мы оба — привычно и почти не замечая — носили на себе свою несвободу. Как кальсоны с завязками.
Извини меня, старик. Я хотел бы еще разок пожать твою руку.
Несмотря на невиданные человеческие жертвоприношения первых тридцати лет советской власти, людские резервуары советской страны все еще поставляли агентов для решения актуальных задач.
Фридрих Лехт был в 1949 году направлен в Таллинн для перестройки художественного образования на основе принципов социалистического реализма. Он был рожденный в Эстонии эстонец «по национальности», но, будучи вывезен в Россию в возрасте нескольких месяцев, плохо помнил свое младенчество, родину и ее язык. В Санкт — Петербургскую Императорскую Академию художеств он поступал в один год с Матвеем Манизером, в будущем — великим советским скульптором, народным художником, академиком, лауреатом и проч. Лехт рассказывал, что его приняли, а Манизер провалился. Значит ли это, что Манизер был бездарней Лехта? На следующий год приняли и Манизера, обеспечив будущее массовое производство образцовых бронзовых, гранитных и гипсовых Лениных и Сталиных. Винить за это профессоров Императорской Академии нельзя; не прими они Манизера, Лениных и Сталиных за него бы сделал кто‑нибудь другой…
Карьера Лехта была менее заметной, но он не остался в стороне от главных событий века. В бурном 1919 году он стал коммунистом, одно время был комиссаром у Станиславского и Немировича — Данченко в Московском Художественном театре. Позднее он оказался одним из основателей и партийным организатором Ассоциации Художников Революционной России (АХРР). Из этого посева, как известно, взошла железная гвардия социалистического реализма. В последовавшие десятилетия его художественные убеждения не менялись. Именно такой человек нужен был для борьбы с пережитками формализма и буржуазного национализма в Эстонии.
Если эти строки (или какие‑нибудь другие, похожие) попадутся на глаза будущему историку, он будет озадачен. Всматриваясь в искусство Эстонии тридцатых годов XX века, непосредственно перед катастрофой, он не обнаружит там формализма — даже в том смысле, какой это слово получило в советском идеологическом жаргоне. Это значит, что сколько- нибудь четко оформленные авангардные движения отсутствовали. Группировка конструктивистов, сложившаяся в двадцатые годы под влиянием парижского «Эспри нуво» и русского авангарда, в тридцатые годы — по разным причинам — сошла на нет. Тут не место входить в профессиональные тонкости и, разрезая волос на четыре части, анализировать стилистический спектр эстонской живописи или графики тридцатых годов. На этот счет существует серьезная специальная литература. Повторяю, авангардизма там, строго говоря, не было. Тем более не было его в те первые послевоенные годы, когда в Эстонии была насильно учреждена советская власть. Но в комплекс необходимых принципов, обеспечивавших существование и сохранение этой власти, входил «принцип присутствия врага». Благодаря присутствию врага общество перманентно пребывало в состоянии борьбы, то есть — в состоянии патетического возбуждения, ненависти и страха, массового сплочения и персонального разобщения, и потому становилось идеально управляемым. Следовательно, если врага не было, то его надо было выдумать. Отблески «принципа присутствия врага» ложились и на художественную жизнь: область дозволенного и поощряемого постоянно сужалась, а все, что оставалось за ее пределами, автоматически полагалось угрожающе вредоносным.