Последняя инстанция - Владимир Анатольевич Добровольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если он зубы заговаривает, подумал я, то с какой стати — мне? Манера такая — всем подряд, без разбора, заговаривать зубы? Подозревают в убийстве. Мания! Но почему же он ни разу даже не заикнулся о возможных мотивах самоубийства? А если не находит их — ни единого, ни малейшего, — то почему не теряется в догадках? После похорон я щадил его, не спрашивал об этом, но теперь-то было ясно, что в такой пощаде не нуждается, и, значит, сам бог велел спросить.
Оказывается, допытывались уже, да иначе и быть не могло.
— Допытывались, выпытывали, — положил он локоть на стол, подбородком уткнулся в локоть. — А что я скажу? Тамара Михайловна мне про это не докладывала. И в письменной форме объяснений не давала. Бзик есть бзик, момент решал, бритву-то она не для того с работы тащила, ты же сам присутствовал при этом разговоре. Схватить бы за руку, так на крючок защелкнулась. Судьба играет, а нет чтобы звоночек дать, когда играть начнет. Больная женщина, Вадим, а я с медициной — троюродный родственник. Я в технике понимаю, там схема есть, программа, а психоз программы не имеет.
Не то все-таки он говорил, что мог бы сказать. Психоз без почвы, без подкладки? Да, заперлась при мне, и при мне колотил он кулаками в дверь, но дальше что было — этому я не свидетель. И не хотел, сопротивлялся, а стало закрадываться подозрение. Я, между прочим, чересчур подозрительных презираю.
Подкладка…
Нет, не нуждался Геннадий в пощаде — выпрямился, взял со стола мундштучок, засунул в него сигаретку, чиркнул спичкой, закурил: движения были размеренные, привычные; встряхнулся словно бы — и враз стряхнул с себя всю свою немочь.
— Подкладка? На мужиках она помешалась, — сказал он раздумчиво, но сразу поправился: — На мужике. Был такой мужик, много старше ее, в Ярославле еще, женатый причем. На какой основе снюхались — это я тебе не отвечу: до меня было дело, а когда расписались с ней и стали жить, оно было мне до Жоры. Я был шальной, надо тебе сказать, молодость играла всеми красками, привык по-холостяцки за бабами бегать, и беготня та текла в своем постоянном русле. Дай, думаю, остановлюсь, кончать с этим пора, крепить монолитность семьи на моральных устоях. Тут выясняется малоотрадная картина: Тамарочка Михайловна, зарегистрированная в браке, имеющая наследника на законных основаниях, продолжает попирать соцмораль, сожительствует со своим первым, женатым. Узнавши такую печальную новость, а это была не сплетня, меня затрясло. Я в первый момент принял решение выгнать ее со всеми потрохами, расстаться с ней через суд, по тихий голос мне нашептал: ты сам, Гена, шальной, у тебя шальных баб хватает, но семья есть семья, не губи наследника. И стал я жить с этим тихим голосом в полнейшем мире и согласии, наследник рос, Томка к своему бегала, а я — к своим, вроде меморандум подписали, только без печатки. Вот и рассуди, Вадим, как человек, далекий от этой грязи, с какими словами я могу обратиться к правосудию, если оно меня за шкирку возьмет!
Как человек, далекий от этой грязи, я спросил:
— Любовь-то была?
— Любовь? — затянулся он сигареткой, неспешно, сладко выпустил длинную струйку дыма да еще последил за ней, тающей. — А это многогранно, Вадим, не своди к простейшему элементу. Мы с тобой работаем не на лампах и даже не на полупроводниках. Ежели что-то где-то выходит у нас из строя, дефект в полной мере, согласно техкондициям, не обнаружишь. Нету таких приборов.
Все просто: туалетная именуется санузлом, никто не умирал, никакой трагедии не происходило, ничья судьба не сломалась, Геннадий читал мне популярную лекцию по чужому конспекту, составленному без особых претензий.
Но следовало определить: зачем я тут? Какого черта повадился сюда? В моем возрасте и при моем положении необходимо четко уяснять свои функции. Наблюдаю? Изучаю? Утешаю? Или казню и сам казнюсь? Чуть раньше Геннадий собирался рвать ворот рубахи. Не сделать ли мне это за него? Раны? Где они, где? Я ведь тоже железобетонный. Какая простирается дорога? Какие звезды мерцают? И у меня ведь на уме молодая неокрепшая жизнь?
Но рвать рубахи я не стал, спросил с упорством закоснелого тупицы:
— Любовь-то была?
И опять он затянулся сигареткой, неспешно, сладко выпустил дым.
— Много требуешь, Вадим. Лучезарная молодость, можно сказать, прошла в беспрерывной любви. Такая капелла собралась: девку, которая в шестнадцать не имеет бабского опыта, за человека не считали. И она сама себя за человека не считала. Под влиянием буржуазного Запада разлагались, Вадим, с такой страшной силой, что по сей день приятно вспомнить.
— До вас, сопляков, влияние как достигало? — спросил я.
— Ребенок! Книжку почитаешь с буржуазным душком — и пошел разлагаться!
— И книжки успевали читать?
— Да нет, — сказал Геннадий. — Куда там успеть! — за этими оргиями. За этими оргиями — какая уж любовь! — ткнул он окурок в пепельницу. — Разбазарили себя, Вадим. Раньше времени.
— Это ты сам так думаешь? Или вычитал где-нибудь?
— Читаю, — ответил он. — Слежу. — И, зажмурившись, вытер глаза рукавом. — Тамарочки не вернуть!
— А тот, женатый, — спросил я. — Давно ли помер?
Уже табак последний, не сгоревший, выпотрошился из окурка, а Геннадий жал и жал его, вдавливал, не глядя, в пепельницу.
Не глядя на меня, спросил:
— С чего ты взял, что помер?
Странно, но мне подумалось: отвечу — выдам Тамару. Как будто бы она была жива. Как будто бы это была тайна, если, конечно, тот, женатый, в самом деле помер. Но я не выдал тайны, почему-то не смог.
— А мне казалось… — промямлил я.
— Пускай не кажется, — сквозь зубы процедил Геннадий. — Прошу тебя по-братски, — приложил он руку к груди. — Не путай сюда третьего. Обое мы с Томкой несем ответственность за ее жизнь… — Вытер глаза рукавом. — За смерть, вернее. Не перед прокурором. Был бы бог, перед богом, сказал бы. А третьего не трогай. Двое в дерьме, третий пускай будет чистенький.
— Так ты считаешь, это она из-за него?
— Что теперь считать! — растопыренными руками поймал Геннадий невидимое в воздухе, грохнул об пол, как грохают посуду скандалисты. — Кому это нужно? Прокурору? Прокурор ни хрена не докажет, и ты не докажешь, и я не докажу. Мы сходимся-расходимся: дурость! Но дурость природы — смерть — выше понимания! И брать ее, смерть, на себя? Природе угождать, упреждая график? Дурость! Я