Признание в любви - Борис Гриненко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помнишь, на даче мы видели, как падала звезда, – мгновение, не успели загадать желание. Я ещё смеялся, что мне нечего желать, моя звезда со мной. Жизнь оказалась мгновением.
Ирочка, ты со мной… Ночью ложусь, выключаю свет. Бэтси ищет тебя, пытается открыть твой шкаф, царапает дверцу – не получается. На полу остаётся коготь.
Слушаю, как тикают часы на тумбочке. Какой бессмысленный стал звук. Раньше я слушал и думал, успеем ли сделать запланированное завтра… «завтра» больше не будет. Помнишь, когда мы выбирали эти часы, то продавщица советовала взять со светящимися стрелками? Ты её озадачила: «Зачем нам наблюдать время ночью?» «Действительно, – глядя на нас, она согласилась, – я как-то не задумывалась».
Слышу Иру:
…Хотел привезти с дачи. Позвонили соседи – у нас все цветы распустились, кроме гиацинтов, ни один не взошёл. Сказали: «Ты их пестовала, твои любимые… значит, взаимно. Они остались с тобой, в земле».
Искал документы, наткнулся на листочек, исписанный карандашом, твой почерк. Бегло набросано то, что, наверное, чувствовала, не заботясь о подборе слов. Для чего их подбирать? Стало не нужно. Сразу вспомнил кафе на Васильевском, солнце на закате, как ты читала «Вечер» Ахматовой и показывала мне счастливый билет. Вспомнил ливень, от которого спрятались в подъезде, твоё сдавленно сказанное «иди» и дрожащие пальцы на подоконнике. Дошло. Через столько лет. Не верил, что ты можешь полюбить? Этот листочек ты мне не показывала, скорее всего, решила, что отдашь потом, когда я буду с кем-то счастлив. Но мы не расстались, и ты о стихотворении забыла или хотела удивить по случаю. Открыл я для себя, что было у тебя тогда то, что не проходит и уйдёт только вместе с тобой… Про себя ты знала, поэтому и хотела лететь. Самое главное понимаешь потом. Я не объяснился в любви. Какой я был дурак! А ты? Ты же не знала, что я не уйду насовсем. Как неандерталец. И прощалась. Ты обходилась без высоких слов. «Возлюби ближнего твоего», а если «ближний» не твой, а уже свой? Тогда ему всё, и счастье тоже. С тобой не сложилось – тогда без тебя. Лишь бы я был счастлив. Разве так можно? Оказалось, что да, можно.
Ирочка, много слов стёрлось, не прочесть. Пытался дописал свои, вышло неуклюже, – ты так не говорила. Не исправить. Поздно. Прости меня. Всё поздно. Ничего не исправить.
Вороны, много. Молча суетятся, все парами. Тут у них жизнь. Знают ли они, что для нас здесь её уже нет? Сижу долго. К кому спешить? Спешил сюда. Рядом на дереве ворона, тоже одна, редко каркает. Смотрит на меня. Над головой сплошное серое месиво. Издалека медленно приближается узкая полоска синего неба. Дойдёт или и её затянет? Не загадываю ничего. Нечего. Всё загаданное здесь.
Поднялся. Неожиданно стало светлее. Блеснул луч солнца и сразу погас. Словно промелькнувший осколок нашего счастья. Упали крупные капли дождя – твои слёзы. Вместе с моими. Всё. Надеяться не на что. Да и не хочу.
* * *
Жена Ильфа, Маруся. Прожила ещё сорок с лишним лет. Одна. Дочка после её смерти нашла письма Ильфа, которые Маруся перечитывала и отвечала ему на обороте: «Много, много его слов в душе моей, и вот сейчас, когда прошло много лет и я читаю его письма, я плачу… что же я не убила себя, потеряв его – свою душу, потому что он был душой моей».
Работала в Академгородке пара, оба быстро защитили кандидатские. Молодые, красивые, ходили, держась за руки, на них оглядывались. Несчастье – его не стало. Ей предложили в Москве работу, заодно закончить докторскую диссертацию. Переехала. Прошло немного времени, ушла. Звоню приятелю: «Куда?» – «В монастырь» (это в СССР!). До конца я её понял только сейчас. Для неё любимый человек был всем. Всем – это значит быть единственным, для неё – Богом. И выход остался один: путь к Богу, только с ним можно разговаривать, стоя на коленях. Мирское стало не нужным без настоящей любви, жизнь потеряла смысл.
12 июня. Красненькое.
Часто повторяющееся слово в моей теперешней жизни. Потянулась моя душа, соединилась с любимой и ничто не могло её остановить. Это – вечный зов. Он не исчез. Сегодня мы с Юрой вдвоём. Ему трудно ходить. Берём инвалидное кресло. Юра не удивляется, что везу быстро, он знает – я всегда к Ире торопился. Спешим и сейчас.
Подъезжаем к ограде, Юра встаёт. Я знаю, что он скажет, – слова Цветаевой: «Идешь, на меня похожий…»
Ира с Юрой, на самом деле, были похожи – оба влюблены в поэзию. Он осторожно разворачивает свёрток, кладёт цветы и продолжает Цветаеву, заменяя Марину Ириной. Ирочка прожила на год меньше:
Где он сумел достать маки? Сидим у Иры. А раньше… Сидел я с Ирой, смотрели мы на фамилию мамы. Почему так скоротечна жизнь? Весной здесь цвели ландыши, летом фиалки и земляника. У нас её много. Я срывал ягоды. Ирина напоминала из этого же стихотворения: «Кладбищенской земляники крупнее и слаще нет». Рассказываю Юре, что было это меньше года назад. Смотрим на крупную землянику, а Ирочкин голос напоминает и напоминает: «И сколько мне было лет». Слёзы. У меня и у него.
Юра выдавливает из себя по слову: «В минуты, когда я был близок к смерти (а это случалось), почему-то всегда у меня была одна мысль „Заплачет ли Ира на моих похоронах?“ Я этого не узнаю».
Ира говорила: «Я отвечаю за всё, что было при нас». Так и поступала. Я был согласен. Был. Согласен и сейчас… отвечать за всё. Не сумел. Она отдала мне свою любовь… и жизнь. А я? На мраморной плите одна фамилия – не прикрыл ведущего.
На тумбочке, у её половины кровати, томик Ахматовой, свисает закладка, длинная шелковая ленточка, открываю:
Ира хотела написать о нашей любви – не дали. Я во всём ей помогал. Выходит, что теперь должен написать я. Получится ли рассказать о жизни… о борьбе за эту жизнь? Постараюсь. Этим безнадёжным словом она обещала Юре в день рождения, потому что от неё ничего не зависело. Здесь всё зависит от меня. Но откуда возьмутся звенящие слова, если не писал ничего, кроме научных текстов? Да и то давно. Неужели выйдет, как с моим обещанием «никогда тебя не оставлю»… Я его не выполнил. Она простит, как и всё мне прощала. Я себе не прощу.