Элиза и Беатриче. История одной дружбы - Сильвия Аваллоне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Теперь всегда так, что ли? – Там наверху дул ветер, и над нашими головами, точно воздушные змеи, зависали тучи чаек. – Делать то, что понравилось бы матери?
Глаза, давно высохшие, снова повлажнели.
– Ну пойдем сходим, поздороваемся. – Я потянула ее за собой.
Рабочие возились с могилой целую вечность. Беатриче позволила протащить себя полдороги. Родственники, увидев ее приближение и наконец ощутив, что с ними считаются, позволили себе отдаться во власть чувств, заулыбались ей, убитые горем, вытирая платками глаза. Однако Беатриче не подошла к ним, а резко развернулась, навсегда попрощавшись с прошлым Джинервы Дель’Оссерванцы, чья настоящая фамилия, как мы узнали позже, была Рапони.
Больше мы ничего не смогли узнать. «Не осталось записей – не осталось ничего», – любила повторять мне Карла, проходя по узким коридорам между книжными шкафами в палаццине Пьяченце. И, пожалуй, вот такое отсутствие информации даже хуже смерти.
В тот день Беатриче не отрываясь глядела, как наносят раствор, кладут могильную плиту, опускают гроб в цементную нишу. Она вся ушла в себя в эти последние минуты. Потом склеп закрыли. Джинервы больше не было.
Все ушли. Только мы с Беатриче оставались на кладбище до самого заката. Ее отец все убеждал ее ехать домой с ними, но она наотрез отказалась – как отказалась утром ехать вместе с ними на похороны. Мы с ней поехали на скутере. И теперь вольны были спокойно оставаться там, созерцая море и кладбищенские стены.
– Можно мне переехать к вам? – спросила она, сидя со скрещенными ногами на какой-то могиле. – Я в этом доме больше не хочу жить.
– Я думаю, что твой отец, сестра и брат пока еще нуждаются в тебе, – ответила я.
– Я задала тебе вопрос.
Она была серьезна. Измучена, но решительна.
– Думаешь, я могу просыпаться каждое утро, идти на кухню и понимать, что ее там нет? Открывать шкафчик и видеть там ее чашку или флакон «Ив Сен Лоран», который она мне не давала? Заходить в комнату – и ощущать пустоту, помнить каждую минуту, что ее больше нет?
– Ладно, – ответила я.
– Или давай будем вдвоем жить в берлоге.
– Мы еще несовершеннолетние, нам не позволят.
Я сказала именно эти слова. Даже в такой момент не могла проявить непокорность.
Кладбище опустело. На могилах были пластиковые цветы – выцветшие, пыльные, или же высохшие, оставшиеся без лепестков стебли. Дул сирокко, влажный, горячий. Мы вытянулись рядом на могиле, которую облюбовала Беа: не помню имя женщины, но родилась она в 1899-м. Долго в тишине смотрели на проплывающие облака и на надгробие Джин – пока еще без имени, без фотографии.
– Я тоже умерла, – сказала Беа.
– Но не целиком, – возразила я, крепко обнимая ее.
– Не хочу больше ходить в школу. Не хочу видеть Габриеле.
– И что ты будешь делать?
– Ничего.
А сейчас, Беа, что известно миру обо всем этом? Я и ты, под скалами внизу – беспокойное море, над головой – небо. Тот день нигде не зафиксирован, и нет у него живых свидетелей. Никому из присутствовавших не пришло бы в голову принести с собой фотоаппарат, а ты сама больше никогда не захочешь его вспоминать. И все же он остается одним из самых важных дней в нашей жизни.
Они там снаружи думают, что знают тебя, что им известно о тебе все, и ты позволяешь им в это верить, ибо твоя работа похожа на писательство: ложь – как ты сама меня учила – и чары. Однако они и понятия не имеют, кто ты на самом деле. Удовлетворяются поверхностным блеском, тогда как мне остается глубина. Они следят за тобой в интернете, а я храню воспоминания. У них есть фотографии, а у меня – ты.
Только в одном я сейчас с тобой согласна, из всего того, что ты изобретаешь: пышные вечеринки, путешествия на другой конец земли, платья за тысячи евро. Это полное замалчивание правды, прошлого, моей персоны. Я счастлива, что ты пожелала сохранить от пересудов и сплетен свою мать, нашу дружбу, лицейские годы, Железный пляж, пьяццу Паделла. Или причина тому – твоя забывчивость?
В любом случае пусть наши воспоминания останутся здесь, в единственном известном мне безопасном месте: в книге. Потому что это ведь не сказка. Это наша жизнь.
* * *
Мы вернулись домой к ужину. Припарковали наши скутеры рядышком на заднем дворе, поднялись по ступенькам и направились в ванную мыть руки. Папа ни о чем не спрашивал. Прибавил еще одну тарелку, стакан, стул, и Беатриче осталась жить у нас больше чем на год.
Перед тем как сесть за стол, она позвонила отцу и сказала, что не вернется. Чего просто не могло случиться при жизни матери. Объяснила, что ей необходимо быть вдали от всех предметов, фотографий, воспоминаний, потому что видеть их каждый день – мучение, которое она вынести не в силах. Ее отец в конце концов уступил – и тоже лишь потому, что Джинервы больше не было. Без нее все стали более свободными. И более одинокими.
После ужина папа достал из шкафа чистое белье и полотенца, застелил постель в комнате Никколо, которая теперь перешла к Беатриче. Я одолжила ей пижаму и пару трусов, зубную щетку и расческу, потому что она была словно потерпевшая кораблекрушение посреди океана. Правда, позже в ту ночь, уже в темноте, она проскользнула в мою комнату, и в итоге мы заснули вместе (как и весь следующий месяц). Во сне она плакала и обнимала меня.
Поначалу она была очень жесткой. И становилась жестче с каждым следующим днем, подтверждавшим ее утрату. Вранье, что жизнь продолжается. Беатриче брала телефон, проматывала контакты, замирала на номере матери – и осознавала, что не может ей позвонить ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра: никогда.
Потребовалось две недели, чтобы вернуть ее в школу. По утрам она не хотела ни вставать, ни завтракать, и приходилось заставлять ее. Потом я нарочно красилась сама, чтобы побудить к этому и ее; придирчиво и с интересом выбирала одежду, потому что хотела, чтобы и она это делала. Органайзер Джин так и валялся на шкафу; я ни разу не открыла его, ни разу даже не поглядела на него: он был словно радиоактивные отходы, которые требовалось захоронить после катастрофы. Но все остальные обещания я сдержала.
За диетой следить не пришлось: Беатриче очень быстро потеряла десять килограммов, набранных за время болезни матери. Пожалуй, сложность как раз была в том, чтобы убедить ее есть. А еще выходить из дома, стричься у Энцо, встречаться с Габриеле,