Время свинга - Зэди Смит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось, ее это развлекает — размышлять о том, какая Хава сейчас и какой Хавой может стать, — но Ламин возбудился.
— Это полоумный мальчишка всем рассказывает: «Молитесь не так, молитесь так, руки скрещивайте на теле, не вытягивайте по бокам!» В собственном семейном доме людей зовет «Сила киба»[125] — он собственную бабушку критикует! Но что он имеет в виду: «старый мусульманин», «новый мусульманин»? Мы же один народ! Он ей говорит: «Нет, вам не следует проводить крупную церемонию именования, проведите скромную, без музыки, без танцев», — но у Мусы бабушка из Сенегала, как у меня, и там, когда ребенок рождается, мы танцуем!
— В прошлом месяце, — начала Хава, и я приготовилась к долгому пробегу, — у моей двоюродной сестры Фату родился первый ребенок, Мамаду, и ты бы видела, как тут было в тот день, к нам пришли пять музыкантов, всюду танцевали, столько еды было — ой! Я все и съесть не смогла вообще-то, у меня болело все от столькой еды, от стольких танцев, а моя двоюродная, Фату, смотрела, как ее брат танцует, как…
— Муса еще и женился теперь, — встрял Ламин. — И как женился? Почти никого не было, без еды — твоя бабушка плакала, плакала много дней!
— Это правда… Наши бабушки любят готовить.
— «Оберегов не носите, не ходите к…» — мы их зовем «марабуты»[126], да я-то к ним и не хожу, — сказал он, зачем-то показывая мне правую руку и переворачивая ее. — Наверное, я в каком-то смысле отличаюсь от своего отца, от его отца, но разве говорю я своим старшим, что делать? А Муса сказал своей собственной бабушке, что ей нельзя?!
Обращался Ламин ко мне, и я, хотя понятия не имела, что такое марабут или зачем к нему ходить, изобразила негодование.
— Они все время ходят… — доверительно произнесла Хава, — наши бабушки. Моя бабушка мне вот что принесла. — Она протянула запястье, и я восхитилась красивым серебряным браслетом, на котором болтался маленький оберег.
— Покажите мне, пожалуйста, где говорится, что уважать своих старших — грех? — потребовал Ламин. — Вы мне показать не сможете. А он теперь хочет своего новорожденного сына в «современную» больницу везти, а не в леса. Так вот решил. Но почему нельзя мальчику церемонию выхода в люди? Муса опять бабушке сердце разобьет этим, вот честное слово. Но мне, что ли, будет то и это рассказывать мальчишка из гетто, который и арабского-то не знает? Ааду, шайтан — вот и все, что он знает по-арабски! Да он ходил в школу католической миссии! Да я все хадиты[127] могу прочесть, все хадиты. Нет, нет.
То была самая длинная, самая связная, самая страстная речь, какую я когда-либо слышала от Ламина, да и он сам, казалось, ей удивился — на секунду умолк и стер со лба пот белым сложенным носовым платком, который специально для этого носил в заднем кармане.
— Я скажу, что у людей всегда будут размолвки… — начала Хава, но Ламин вновь перебил ее:
— А потом он мне говорит… — Ламин показал на свои сломанные часы: — «Эта жизнь — ничто по сравнению с вечностью: эта жизнь, которой ты живешь, — лишь полсекунды до полуночи. Я живу не ради этой половины секунды, а ради того, что будет за ней». Но он считает себя лучше меня только потому, что молится, сложа руки на груди? Нет. Я ему сказал: «Я читаю по-арабски, Муса, а ты?» Поверь мне, Муса — человек запутавшийся.
— Ламин… — произнесла Хава, — мне кажется, ты немного несправедлив, Муса только хочет джихад[128] исполнить, а в этом ничего плохого нет…
Лицо мое, должно быть, совершило нечто поразительное: Хава показала на мой нос и расхохоталась.
— Погляди на нее! Ой, дядя! Она думает, мой двоюродный хочет пойти людей стрелять — ой нет, это смешно: у машалы нет даже зубной щетки, какое там ружье — ха-ха-ха!
Ламина это не так развлекло — он показал себе на грудь и вновь перешел на шепот:
— Больше никакого регги, больше не отвисать в гетто, не курить марихуаны. Она вот это имеет в виду. У Мусы раньше дредлоки были — ты знаешь, что это? Ладно, дредлоки вот по сюда! А теперь он в этом духовном джихаде, внутри. Она вот о чем.
— Вот бы я была такой чистой! — объявила Хава, мило вздохнув. — Ой, ой… хорошо быть чистой — наверное!
— Ну конечно, хорошо, — нахмурился Ламин. — Мы все стараемся исполнять джихад, каждый день по-своему, насколько можем. Но для этого не нужно обрезать себе брюки и оскорблять свою бабушку. Муса одевается, как индиец. Нам тут этот заграничный имам не нужен — у нас свой есть!
Мы подошли к воротам школы. Хава оправила на себе длинную юбку, сбившуюся на ходу, чтобы та снова ровно сидела на бедрах.
— А почему у него такие брюки?
— О, в смысле — короткие? — тускло ответила Хава — был у нее этот дар, заставлять меня чувствовать себя так, будто я задала самый очевидный на свете вопрос. — Чтоб ноги в аду не горели!
В тот вечер, под исключительно ясным небом я помогла Ферну и бригаде местных добровольцев расставить триста стульев и возвести над ними белые навесы, поднять на столбы флаги и написать на стене «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, ЭЙМИ». Сама Эйми, Джуди, Грейнджер и девушка-пиарщица спали в гостинице в Банджуле, вымотавшись за перелет — или при мысли о розовом доме, кто знает. Вокруг повсюду говорили о Президенте. Мы терпели одни и те же шуточки: насколько много нам известно, или сколько, по нашим утверждениям, мы не знаем, или кто из нас двоих знает больше. Эйми никто не упоминал. Из всех этих лихорадочных слухов и контр-слухов я никак не могла вычислить одно: визита Президента желают или опасаются. То же самое, объяснил Ферн, пока мы вгоняли в песок жестяные ножки складных стульев, когда слышишь, как на город надвигается буря. Если даже ее боишься, тебе все равно любопытно посмотреть.
Рано поутру мы с отцом были на вокзале Кингз-Кросс, в очередной раз в последнюю минуту ехали смотреть университет. Мы только что опоздали на поезд — но не потому, что задержались сами, а потому, что цена билета вдвое превышала ту, о которой я предупреждала отца, и пока мы спорили, что делать дальше: один из нас едет сейчас, а другой позже, или оба не едем, или оба едем в другой день, не в час пик с его особыми тарифами, — поезд отошел от перрона без нас. Мы по-прежнему нервно рявкали друг на друга перед доской объявлений и тут увидели Трейси — она поднималась на эскалаторе со станции подземки. Ну и зрелище! Белые джинсы без единого пятнышка, маленькие сапоги по щиколотку на высоком каблуке, черная кожаная куртка в обтяжку, застегнутая на молнию до подбородка: все это походило на рыцарские доспехи. Настроение у моего отца переменилось. Он вскинул обе руки, словно авиадиспетчер, сигналящий самолету. Я смотрела, как Трейси подходит к нам как-то зловеще формально, с чопорностью, которой отец мой не заметил — обнял ее, как в старину, не обратив внимания на то, как окаменело ее тело рядом, как замерли поршни-руки. Он отпустил ее и спросил о родителях, о том, как она проводит лето. Трейси выдала ему череду бескровных ответов, не содержавших, на мой слух, никаких настоящих сведений. Я заметила, как на его лицо опустилась тень. Не от того, вообще-то, что она ему говорила, а от той манеры, в какой все это излагалось: в ее новехоньком стиле, что, казалось, ничего общего не имел с необузданной, потешной, мужественной девчонкой, которую, казалось ему, он знал. Манера принадлежала совершенно другой девушке, из другого района, другого мира.