Время свинга - Зэди Смит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стройка завершилась с сезоном дождей, в октябре. В ознаменование на новом дворе — с половину футбольного поля — решили провести мероприятие. Планированием его мы не занимались — это делал сельский комитет, — и Эйми приехала только наутро того дня. Но я провела на участке две недели, и меня беспокоили логистика, звуковая система, сколько народу соберется, а также убеждение, разделяемое всеми — детьми и взрослыми, Ал Кало, Ламином, Хавой, всеми ее подругами, — что на мероприятии появится сам Президент. Источник этого слуха определить было трудно. Все это слышали от кого-то еще, больше никакой информации получить было невозможно — все только подмигивали и улыбались, поскольку предполагали, что за этим визитом стоим «мы, американцы».
— Ты у меня спрашиваешь, приедет ли он? — рассмеялась Хава. — А разве сама не знаешь? — Слух и масштабы самого события подкармливали друг друга: сначала-де в параде будут участвовать три местных детских садика, потом пять, потом пятнадцать. Сперва приезжал только Президент, затем еще и руководители Сенегала, Того и Бенина, и потому к барабанному кругу матерей добавилось полдюжины гриотов, игравших на своих длинношеих корах[118], а затем и духовой оркестр полиции. Мы начали слышать, что на автобусах привезут делегации соседних общин, а после официальной программы будет играть знаменитый сенегальский диджей. Под всем этим шумным планированием протекало и что-то еще: низкий рокот подозрений и презренья, который я поначалу не слышала, зато Фернандо распознал сразу. Ибо никто в точности не знал, сколько денег контора Эйми перечислила в банк Серрекунды, и потому никто не был уверен, сколько получил лично Ламин, да и никто не мог сказать, сколько в точности из этих денег поместили в конверт, который позже доставили в дом Ал Кало, и сколько их он оставил в этом доме у Фату, нашего Казначея, перед тем как остаток наконец очутился в кубышках у самого сельского комитета. Никто никого ни в чем не обвинял, во всяком случае — непосредственно. Но все разговоры, как бы ни начинались, казалось, заканчивались вокруг одного вопроса, обычно свернутого в иносказательные конструкции вроде: «От Серрекунды до сюда — долгий путь» или «Эта пара рук, затем эта, потом еще одна пара. Столько рук! Кто отмоет то, что столько рук трогало?» У Ферна — даже я его теперь так называла — будила отвращение общая неумелость: с такими идиотами в Нью-Йорке он никогда не работал, они только проблемы создают, без всякого представления о процедуре или местных реалиях. Он тоже стал машинкой по выработке иносказаний:
— При потопе вода растекается повсюду, об этом не нужно думать. При засухе, если хочешь воду, — нужно тщательно направлять каждый дюйм ее русла. — Но его одержимое беспокойство, то, что он называл «ориентацией на детали», меня уже не раздражало: я допускала слишком много ошибок, каждый день, чтобы уже не понимать, что он во всем разбирается лучше. Больше не было возможно не обращать внимания на подлинные различия нас с ним, которые выходили далеко за рамки его гораздо лучшего образования, его ученой степени или даже его профессиональных навыков. Дело было в качестве внимания. Он слушал и подмечал. Он был открытее. Когда б я ни засекала его на своей неохотной ежедневной прогулке по деревне — а занималась я этим чисто для разминки и чтобы избежать клаустрофобии участка Хавы, — Ферн напряженно обсуждал что-нибудь с мужчинами и женщинами всех возрастов и жизненных обстоятельств, сидя подле них на корточках, пока они едят, труся рядом с тележками, запряженными ослами, за атаей[119] со стариками у рыночных прилавков, и вечно слушал, узнавал что-то новое, просил больше подробностей и ничего не допускал по умолчанию, пока ему недвусмысленно об этом не говорили. Я все это сравнивала со своим образом бытования. Как можно больше сижу у себя в промозглой комнатке, ни с кем не разговариваю, если можно избежать разговоров, при свете фонарика на голове читаю книжки о религии и ощущаю зверскую, убийственную ярость, по сути, очень подростковую, к ММФ и Всемирному банку, к голландцам, покупавшим рабов, к местным вождям, которые их продавали, и ко множеству далеких умственных абстракций, которым не могла нанести никакого практического вреда.
Любимой частью каждого дня у меня стали ранние вечера, когда я шла к Ферну и просто ужинала с ним в розовом доме — еду нам готовили те же дамы, которые кормили и школу. Одна жестяная миска, полная риса, иногда просто с зеленым помидором или эфиопским баклажаном, зарытым где-то внутри, а иной раз — изобилие свежих овощей и очень худая, но вкусная рыбка, выложенная поверх, от которой Ферн учтиво предлагал мне оторвать кусочек первой.
— Мы теперь родня, — сказал он мне, когда мы впервые так поели, двумя руками из одной миски. — Они, похоже, решили, что мы с тобой семья. — После нашего последнего визита генератор сломался, но поскольку им пользовались только мы, Ферн счел, что это «задача несрочная» — по той же самой причине, почему я ее считала срочной, — и отказался весь день тратить на то, чтоб ехать в город и искать ему замену. Поэтому теперь, как только садилось солнце, мы надевали на головы фонарики на ремешках, стараясь прицепить их так, чтобы не слепить друг другу глаза, и до глубокой ночи беседовали. Он составлял хорошую компанию. У него был тонкий, сострадательный, изощренный ум. Как и у Хавы, у него никогда не возникало депрессии, но удавалось ему это не тем, что он от чего-то отворачивался, а тем, что, напротив, всматривался пристальнее, разбирался с каждым логическим шагом любой частной задачи, чтобы сама задача заполняла все наличествующее умственное пространство. За несколько вечеров до события, когда мы сидели и размышляли о неотвратимом приезде Грейнджера, Джуди и всех остальных — и окончании явно мирного извода нашей жизни тут, — он начал мне рассказывать о новой беде, уже в самой школе: шестеро детей уже две недели не ходят на занятия. Они друг другу не родственники. Но отсутствия их начались, как ему сообщил директор, в тот день, когда мы с Ферном вернулись в деревню.
— С тех пор, как мы прибыли?
— Да! И я подумал: но это же странно, почему так? Сначала порасспрашивал. Все говорят: «Ой, а мы не знаем. Вероятно, пустяки. Иногда детям нужно дома поработать». Я опять иду к директору и беру у него список фамилий. Потом иду по всей деревне к их участкам, один за другим. Непросто. Адресов-то нету, нужно нюхом выискивать. Но всех нахожу. «Ой, она болеет», — или: «Ой, он в гости к двоюродному брату в город уехал». У меня чувство, что никто мне правды не говорит. А потом гляжу сегодня на этот список и понимаю: фамилии-то знакомые. Порылся у себя в бумагах и нахожу тот список микрофинансирования — помнишь? — эту штуку Грейнджер еще устроил, независимо от нас. Он милый человек, он книжку по микрофинансированию прочел… В общем, гляжу я на этот список и понимаю, что это в точности те же шесть семейств! Матери — те женщины, кому Грейнджер выдал по тридцать долларов ссуды на их ларьки на базаре. В точности те же самые. И я думаю: какая связь между тридцатидолларовой ссудой и этими пропавшими детьми? Ну очевидно же: матери, которые не могут вернуть долг в сроки, о каких с ними договорился Грейнджер, — они предполагают, что теперь деньги будут взимать с их детей, монета за монетой, из денег на учебу, и тем самым дети будут опозорены! Они опять видят в деревне нас, «американцев», и думают: детишек-то лучше будет дома придержать! Хитро, разумно.