Санки, козел, паровоз - Валерий Генкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуй, чуй, чуй, чуй!
На дороге не ночуй!
Едут дроги во всю прыть —
Могут ноги отдавить!
А на дрогах едет дед —
Двести восемьдесят лет —
И везет на ручиках
Маленького внучика.
Ну а внучику идет
Только сто девятый год
И у подбородыка
Борода коротыка.
В эту бороду его
Не упрячешь ничего,
Кроме полки с книжками,
Мышеловки с мышками,
Столика со стуликами
И буфета с бубликами!
А у деда борода —
Аж отсюда до туда
И оттуда, через сюда
И обратно вот туда.
Если эту бороду
Расстелить по городу,
То проехала по ней
Сразу б тысяча коней,
Три буденновских полка,
Двадцать два броневика,
Триста семь автомоторов,
Триста семьдесят шоферов,
И стрелков четыре роты,
И дивизия пехоты,
И танкистов целый полк!
Вот такой бы вышел толк!
Если эту бороду
Расстелить по городу —
У-у-у-у-у!
Одесса, приехали.
И потекла-покатилась жизнь студенческая. Она — как эвакуация — осталась скорее набором кадров, чем связным сюжетом со своим течением: завязкой, кульминацией, развязкой… Этими — лирическими отступлениями. Отступления в основном и сохранились. Вот, скажем, скетч на институтской сцене. Действуют декан Иван Кощеев и студент по фамилии Цым. Называется «Иван-декан убивает своего Цыма». Виталик-декан, сидючи в кресле с картонным посохом в руке, зверски выкатывает глаза и хрипит о «хвостах» по курсу кабельных линий связи, а студент Цым в исполнении студента Цыма блеет что-то в ответ. Неудовлетворенный декан колотит Цыма по голове посохом, после чего они оба принимают позу репинских персонажей. Особой находкой была измазанная с наружной стороны красными чернилами рука Ивана на лбу Цыма…
Приобретенную еще в школе привычку как бы невзначай блеснуть даром, которого не было в помине, Виталик не оставил. Продолжал избывать комплексы. Мог часами вымучивать с французского подстрочника перевод полускабрезного стишка, чтобы небрежно предъявить его для институтской газеты как тут же состряпанное собственное сочинение:
Всем известно, что мужчины
Любят дам не без причины:
Панталоны в кружевах
Взоры их пленяют — ах!
Сладки шелковые складки —
Как на них мужчины падки,
Шорох милых панталон
Исторгает страсти стон.
Все мужчины-шалуны
В панталоны влюблены,
И в нежнейшей пене разом
Свой они теряют разум.
В этот печатный орган — «За кадры связи» — алкающий славы Виталик частенько таскал свои стихи, и на кое-какие его рифмованные тексты свой же факультетский композитор Игорек с музыкальной фамилией Пищик творил жестокие романсы. Весна опять пришла в наш город, ей каждый рад, и снова зелен стал и молод наш старый сад. Или вот это: никогда я не забуду аромата орхидей, ты шептала: нет, не буду, ах не буду я твоей. Или, наевшись Анненским:
То, что обычно кажется мне сном,
Порой хочу представить я яснее —
Не для того, чтоб вспомнить о былом,
А чтобы было, что забыть позднее.
Былого не было. О чем же вспоминать?
Я имя повторяю машинально.
Не для того, чтобы еще страдать,
А чтобы было, что назвать страданьем.
Ну и так далее. Одногруппницы таяли. Но как-то раз случился великий конфуз. Среди листочков, им аккуратно исписанных, затесался с незапамятных времен ходивший по Москве, сочиненный, как много позже выяснилось, неким Николаем Агнивцевым, веселый стишок о распутном паже:
У короля был паж Леам —
Повеса хоть куда.
Сто сорок шесть прекрасных дам
Ему сказали «да».
Не мог ни спать, но пить, ни есть
Он в силу тех причин,
Что было дам сто сорок шесть,
А он-то был один.
Так от зари и до зари
Свершал он свой вояж.
Недаром он, черт побери,
Средневековый паж.
Но как-то раз в ночную тьму,
Темнее всех ночей,
Явились экстренно к нему
Сто сорок шесть мужей.
И, распахнув плащи, все враз
Сказали: «Вот тебе!
О паж Леам, прими от нас
Сто сорок шесть бебе».
«Позвольте, — молвил бедный паж
И отступил назад, —
Я очень тронут, но куда ж
Мне этот детский сад?
Вот грудь моя, рубите в фарш!..»
Но, шаркнув у дверей,
Ушли, насвистывая марш,
Сто сорок шесть мужей.
И эта славная история блудливого пажа появилась в «ЗКС» за подписью «Виталий Затуловский». Разоблачение не заставило… Он долго отмывался. Не хотел, мол. Случайно, то-се. А может, не случайно — может, думал, проскочит? Другие-то стишата были куда слабее. Их он и сам скоро забыл, а Леама помнит по сю пору.
Вот высунулся еще эпизод, не заталкивать же его обратно.
Голова в самодельной повязке, на лбу кровавая корка (надо же, как близко к сценке с Иваном-деканом) — акварель, специально купленная для этого случая с целью… Целей несколько, и все поражаются одним выстрелом. Вернее — ударом по голове. Во-первых — сессия в разгаре, а какой экзаменатор поставит меньше «хора» бледному юноше со взором, горящим любовью к предмету если у него сквозь несвежую марлю проступает кровь? Что там был за экзамен? Телефония? Теория связи? Теория же, но поля? Разве вспомнишь. Во-вторых, обе Наташи, занимавшие в тот год его воображение, конечно же заинтересуются (Грушницкий, шинель, костыль), начнут задавать вопросы. Объяснение должно быть убедительным. Скажем, драка. Превосходящие силы противника. Пара алкашей остановила его, и в неравной борьбе… Звонит Арнольд — что случилось, куда пропал? Голова? Сильно? Сейчас приеду. Хорошо, что предупредил. Зеркало — тут поправить, там освежить, последний удар кисти. Тягостное ожидание. Звонок — наконец-то. Арнольд не один, с ним дежурная девица. Дыша духами, ощупывает затвердевшую корку краски. Давай перебинтую. Ни в коем случае! Пьем чай. На ходу излагается плохо продуманная версия, пожалуй, переборщил с героизмом. Да уж теперь поздно.
Экзамен был последним. После него ближний круг собрался на пару-тройку дней в Кубинку, на дачу Наташи Большой, с вином и льжами. Ну а он куда, с перевязанным черепом? Так и не поехал.
Наташ было две — Большая и Маленькая. Называли их так потому, что Большая Наташа была большой, а Маленькая — маленькой (золотоволосой, хрупкой, трепетно невинной — casta diva, если не присматриваться). А Большая — та самая, из-за которой ты тогда устроила мне скандал, прочитав на календаре кодовое слово Snubnose.