Мемуары везучего еврея - Дан Витторио Серге
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работая диктором, я ни разу не спрашивал, к какой вере, политической или религиозной, принадлежат Миели и его жена. Только через много лет в Риме, когда я встретил Миели, в то время редактора важного коммунистического еженедельника, в доме нашего общего друга, благородного землевладельца, который мучил себя вопросом, не разделить ли принадлежащую ему землю между арендаторами, я узнал, что оба они евреи. Меня это не удивило, так как в тридцатые годы компартия в Египте в значительной мере поддерживалась еврейскими интеллектуалами, которые происходили из самых богатых семей Каира и Александрии. Одного из них я встретил во время своего визита в Египет в начале восьмидесятых годов. Он был среди уцелевших с эры Насера и Садата, доведенный возрастом, тюрьмой и своей общественной деятельностью до состояния жалкого политического ископаемого, и был похож на персонажа романа Даррелла о Египте «Александрийский квартет». Оглядываясь назад, я склонен верить, что еврейская жилка в Ренато Миели не исчезала даже во время его активной деятельности в компартии. В любом случае он был единственным из странной компартии, работавшей в монастыре Святого Петра, кто не разделял общего неверия в сионистское движение. Все остальные предсказывали, что еврейский национализм умрет с окончанием войны, которая спровоцирует массовое возвращение евреев в Европу. Миели не верил, что Великобритания будет в состоянии сохранять в силе Белую книгу и заставлять сионистов оставаться меньшинством в арабском мире под британской защитой. Несмотря на мою работу в Департаменте психологической войны, я, естественно, интересовался будущим Еврейского национального дома больше, чем фашизмом в Италии или навязанной британцами демократией, которую я не мог принять, даже глядя через очки пропаганды союзников. Влияние сионистского опыта в Палестине, пусть даже несколько ослабленное англофилией, не способствовало моим политическим и социальным контактам ни с космополитическим миром, в котором я работал, ни с большим внешним миром. Если в городе я был подозрительным субъектом для евреев благодаря моей связи со службой разведки, то в монастыре моя принадлежность к палестино-еврейскому военному персоналу среди иностранных гражданских лиц служила источником нелестных комментариев — обычно антисионистского толка. Странно было наблюдать, как эти космополитические беженцы — каждый из них яростно защищал право на суверенитет своей родины, пусть даже она столкнулась, как в случае с Балканами, со своими соседями, — не хотели признать, что у евреев тоже есть право на политическую независимость. Дебаты вокруг легитимации сионизма как национального движения не прекратились с созданием Государства Израиль и стали особенно острыми в семидесятых годах двадцатого века, когда начал развиваться параллельный и враждебный арабский «сионизм». Сегодня, когда я возвращаюсь в мыслях к политическим дискуссиям того времени, мне кажется, что главное различие между «сейчас» и «тогда» заключается не в предмете дискуссий, но в их интенсивности. В те времена люди — не важно, на каком языке, — говорили с эмоциональной страстью и, я полагаю, на интеллектуальном уровне, который в сегодняшнем Израиле остался уделом немногих. Не помню, чем я обычно занимался по утрам. Наверное, отсыпался после ночной работы. Зато я помню, что от захода солнца и до рассвета весь ишув спорил. Одной из причин споров было, несомненно, отсутствие других видов развлечений. Спорт в Эрец-Исраэле не пользовался популярностью, телевидения не было; в кино крутили старые фильмы, продукты распределялись по карточкам, а социальная жизнь была строго разделена между меньшинством, которое общалось с англичанами, и большинством, где каждый принадлежал к своей общинной секте, отличавшейся от других по религиозному, этническому и идеологическому признаку: евреи, христиане, мусульмане, греки, армяне, социалисты, харедим и т. д. В кафе новых еврейских кварталов Иерусалима, где из съедобного были только апельсиновый сок, местное пиво, кофе из цикория и яблочный штрудель, или дома, в гостиных и столовых, которые служили и спальнями, люди спорили, мечтали, плели заговоры, слушали музыку с граммофонов, ловили иностранные передачи, даже не поглядывая на часы. Все они или, по крайней мере, те еврейские друзья, с которыми я встречался, любили, ненавидели, надеялись, как сумасшедшие, и страстно спорили по поводу каждой мелочи. Страх, голод и боль скрывались за общей тенденцией смеяться даже в самых скверных ситуациях. Все мы погружались в апокалиптическую, мессианскую, хотя и провинциальную атмосферу Иерусалима с ненасытностью молодежи, которой вечно не хватает активного действия. Тематический диапазон наших дебатов простирался от доморощенной стратегии до планирования немыслимых путешествий, от религиозных обязанностей до идеологических ересей, от устройства оружия до свободной любви, от составления подробных листовок против британского режима до обвинений в настоящем или мнимом предательстве, от обсуждения прочитанных книг до толкования какой-нибудь фразы Маркса, которого большинство из нас никогда не читало. Самые возбужденные дискуссии происходили между кибуцниками и городскими «буржуа», между теми, кто открыто восставал против британского присутствия в Эрец-Исраэле, и теми, кто втайне протестовал против дисциплины, навязанной сионистским движением. Но их слова и идеи удерживались в моей памяти не так долго, как их лица — лица молодых людей, загорелых под солнцем, иссушенные горем лица пожилых, страстные женские глаза, горящие желанием, лица философов и священников, лица с прищуренными глазами, впитывающие табачный дым вместе со смутным смыслом слов, молодые лица, на которых читается жажда невероятных свершений, лица трусов и лица святых, лица, на которых написана страсть к тому, к чему этих людей влечет с непреодолимой животной силой, лица, выражение которых противоречит голосу людей, коим они принадлежат, лица тех, чьи взгляды устремлены в пустоту боли, и тех, кто не слышит слов других, лица князей и рабов — и все они открыты вызовам, бросаемым им страстными верованиями этой земли. Среди стольких разных людей двое были моими единственными неитальянскими коллегами по работе, и с ними у меня установились сложные отношения. Одну из коллег звали Анна. Она была немецкой еврейкой, крестившейся в католическую веру, и жила в монастыре в Старом городе Иерусалима. Другим был Роберт, араб и христианин, который с началом войны вернулся из Лондона. Анну и Роберта объединяли ненависть к иудаизму, презрение к сионистам и неистребимое желание продемонстрировать это в моем присутствии. Роберт не блистал ни особыми талантами, ни культурой, но располагал ими в достаточной степени, чтобы разозлить меня своими политическими аргументами. Согласно Роберту — а он всегда вставлял в свою речь слова «без тени сомнения», — сионистское дело умирает и в своей основе аморально. Он выдавал свои сентенции с апломбом, подбирая максимум слов с англосаксонскими корнями и старательно избегая слов латинского происхождения, поскольку считал их вульгарно-средиземноморскими. Всегда с иголочки одетый, в пиджаке и при галстуке даже в самую чудовищную жару, он не подделывал оксфордский акцент и не пытался, как делали многие арабы и евреи, подражать манере разговора и поведения высших британских чиновников. Тем не менее было в его манерах нечто столь же липкое, как его смазанные бриллиантином волосы и надменные жесты, которыми он отмахивался от моих ответов, как от надоедливых мух. Меня он злил прежде всего тем, что флиртовал с Анной с назойливостью, казавшейся мне недопустимой и временами даже оскорбительной. Я страдал, наблюдая с крыши монастыря, как они по вечерам выходили вместе из редакции и исчезали среди извилистых улочек Старого города, ведущих к ее дому, куда мне вход был заказан. В своем воображении я видел, как они пробираются по лабиринту базара к укромным дурманящим диванам, сперва под руку, как добрые коллеги, а потом — сплетенные в любовной схватке в альковах, которые освещены свечами и устланы персидскими коврами, с атласными подушками, она — похищенная блондинка, он — аравийский шейх, хищно обладающий этой еврейкой, которую крещение освободило от верности своему племени, и, как спрут, она сжимает араба всеми своими щупальцами.