Мемуары везучего еврея - Дан Витторио Серге
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то время Великобритания казалась мне противоположностью провинциальности, муссолиниевской клоунады и культурной банальности, в которой я рос. Героические фильмы, увиденные в Италии, до сих пор питали мое воображение и влекли меня к огромным красным пространствам Британской империи в географических атласах, к языку, которым я теперь пользовался больше, чем своим родным, к очарованию английского стиля жизни, который здесь, в Палестине, был в основном пародией на викторианство. Мое преклонение перед всем британским — в частности, перед Киплингом — было напрямую связано с моей колониальной психологической маргинальностью, и я не осознавал того, что нахожусь в процессе «туземной ассимиляции», будучи к тому же лишенным восточной изворотливости. В будущем, через много лет, этот юношеский опыт поможет мне понять менталитет африканцев и проблемы развития народов третьего мира. Но тогда, в годы битв Эль-Аламейна и Сталинграда, я заметил, что становился все больше и больше тем, что французы называют «évolué indigène[89]», потому что, обезьянничая, копировал то, что мне казалось признаками английской культуры и образа жизни, — усы, которые так и не удалось отрастить, ленивую вихляющую походку английских офицеров, снобистское отчуждение от окружающего мира, индифферентность к драматическим событиям войны и «спортивное» отношение к ним, как если бы это был футбол, ну и, конечно, демонстративное превосходство по отношению к «туземцам», евреям и арабам, будь то на улице или на рынке. Подобное поведение не было характерным только для меня. В те дни евреи, мусульмане и христиане соревновались в подражании англичанам. На нашей радиостанции ходила по рукам брошюрка, объясняющая тайны нового языка «пинглиш». Эта смесь английских и местных слов и в особенности адаптация английского синтаксиса к местному менталитету была одним из лучших доказательств распада интеллектуальной жизни древних народов, евреев и арабов, во всяком случае тех групп, которые тесно соприкасались с иностранным обществом, убежденным в своем естественном превосходстве.
Я слушал доводы своего домохозяина с глупым самодовольством члена высшей касты, происходящим из моей временной принадлежности к британской армии, и с любопытством полного невежды в вопросах иудаизма. Мне было непонятно, почему он так опасается языческого рационализма. Сионизм отнюдь не был призраком, посещающим меня по ночам и не дающим ни сна, ни покоя. Напротив, поскольку я был воспитан на романтических мечтах и фашистской идеологии, сама мысль о том, что государство может стать идолом, а нация — жестокой и опасной химерой, которой следует опасаться, не приходила мне в голову. Для меня государство было таким же естественным явлением, как воздух в горах во время летних каникул. Государство отправляет детей в школу, подметает улицы, чеканит монету, награждает медалями, придает смысл символам, выказывает уважение к церквям и военной форме, заставляет поезда ходить вовремя и защищает законные интересы добропорядочных семей вроде моей. Государство — институция, которую нужно защищать. Без внутреннего порядка и защиты от внешних врагов невозможно получать удовольствие от естественных радостей жизни, которые состояли, как мне казалось, в основном из охоты на лис, катания на лыжах, вестернов и завоевания того, что в тот момент было для меня бесценным, — женщины.
Беседы с доктором Вильфридом дали мне возможность понять один аспект моего характера, который я пытался скрыть даже от самого себя и который проявлялся не только в присутствии доктора, но и в присутствии всех, с кем мне приходилось сталкиваться. Где-то в глубине моего сознания спрятался кусок льда: я мог страдать, ненавидеть, наслаждаться всеми фибрами души, я мог с восторгом слушать музыку, с энтузиазмом отдаваться какому-нибудь делу, быть верным другом, я старался ничем не задеть достоинства своих знакомых и всерьез относился к своим моральным обязательствам, я мог соврать (а мне часто приходилось это делать), и это означало спазмы в желудке на несколько дней. Короче говоря, я знал, что был эмоционально сверхчувствительным. Но даже к людям, которые пользовались моим полным доверием, и к идеям, казавшимся мне абсолютно разумными и благородными, я относился с осторожной и эгоистической отстраненностью. У меня выработалась неспособность полностью отдаться чему-либо, как будто где-то глубоко в моем сознании находился пласт безразличия, глыба психологического льда, которая делала для меня невозможной полную идентификацию себя с чем-либо или с кем-либо.
Я так никогда и не смог избавиться от этого нутряного безразличия, что связано, возможно, с моей способностью преодолевать и физическую, и моральную боль. Только достигнув солидного возраста, я отказался от едва ли не мазохистской привычки не пользоваться анестезией при сверлении зубов. Когда у меня случались переломы костей, я обратил внимание на странный механизм, срабатывавший в моем мозгу, — тип левитации сознания, которая, не уменьшая физической боли, уносила ее в сторону от моего тела. Этому трудно объяснимому разделению своих чувств я обязан тем, что морально и психологически уцелел при обстоятельствах, которые других могли бы буквально свести с ума. Слово, презрительный жест могут ранить меня, как говорит арабская пословица, хуже ножа. Но даже самая свирепая душевная буря быстро утихает, вступая в контакт с этой ледяной коркой. Сегодня, когда я вспоминаю подобные ситуации, я смеюсь. Только страх перед физической опасностью остался для меня постоянным кошмаром. Чтобы освободиться от него, я часто совершал бессмысленные поступки, проявляя показную храбрость лишь затем, чтобы преодолеть страх перед страхом, ужас, который я постоянно испытывал перед лицом опасности. В этих случаях, как и тогда, когда я испытывал сильную боль, я ощущал раздвоение своего сознания, и это могло длиться несколько дней. Тогда я дрожал от страха и стыда и молил о возможности убежать прочь. И тогда же мое другое «я» смотрело на меня равнодушным, презрительным взглядом через воображаемые пустые глазницы.
Одна знакомая женщина, наделенная парапсихологическими способностями, однажды сказала мне, что я несу на лбу Каинову печать. Я родился, по ее словам, с естественной наклонностью к преступлениям и что от них меня удерживает врожденный животный страх. Когда я пытался объяснить доктору Вильфриду мои случаи раздвоения личности, он насмешливо ответил: «Возможно, в вас Каин и Авель еще не разошлись. Вам нужна женщина, способная помочь вам сделать выбор между жизнью и смертью».
Мысль о том, что это выбор Фауста, пришла ко мне несколько дней спустя, когда, поздно вернувшись домой, я увидел дочь доктора Вильфрида, которая ожидала меня с раскрытым на столе томиком Гете по-немецки. Она приехала после обеда из своего кибуца, и ее родители, уходившие куда-то вечером, попросили ее приготовить мне ужин. Не вставая, она протянула мне свою теплую руку с длинными пальцами. Я почувствовал, что пара задумчивых глаз, которые смотрели на меня с фотографии в серебряной рамке на рояле, теперь пристально изучают меня, словно я был материалом для лабораторного эксперимента. «Я Береника», — тихо сказала она. Как это часто у меня с ней впоследствии случалось, я растерялся и не знал, что ответить.
«Подпольное» итальянское радио британского командования на Ближнем Востоке транслировало со студий PBS[90]. Наш офис занимал две комнаты реквизированного монастыря Святого Петра в Галликанте на склоне горы Сион, длинного прямоугольного шестиэтажного каменного здания со странной цементной балюстрадой вокруг его плоской крыши. Оттуда была видна вся долина Иосафата и деревня Силуан у подножия Масличной горы, зажатая в вади, спускающемся через Иудейскую пустыню к Мертвому морю. Ниже монастыря, слева, если смотреть на восток, можно было увидеть частично прикрытые двумя рядами кипарисов квадратные камни Кардо, древнеримской торговой улицы. После Тайной вечери на горе Сион Иисус шел по Кардо, направляясь к Гефсиманскому саду, где и был арестован, — расстояние меньше трех километров, прославленное историей и верой; глазам очень трудно сопоставить эти места с образами, созданными легендой и религией. В то время гора Сион была молчаливым холмом, придавленным огромной тевтонской церковью, которую германский кайзер Вильгельм II построил в честь Девы Марии в конце XIX века, чтобы ублажить своих подданных-католиков, которые завидовали привилегиям немецких протестантов на Святой Земле. Эта базилика, громадная башня с вершиной колокольни, покрытой медью, через несколько лет стала форпостом еврейских позиций в разделенном Иерусалиме. В 1942 году она была просто религиозным сооружением, силуэт которого ломал в течение дня мягкую линию холма, а вечером становился, как и все в Иерусалиме, еще одной мистической тенью. Я часто любовался закатом с крыши здания, где находилась радиостанция, и оттуда эта башня выглядела, как тирольская шляпа, нахлобученная на вершину горы, причудливая каменная декорация, импортированная на восток с севера, символ метаморфозы еврейских верований, которые, пересаженные отсюда в греко-римский мир, превратили состязание между старым и новым Израилем в самоубийственную историю для западной цивилизации. По вечерам казалось, что из монастыря можно протянуть руку и достать до массивных Сионских ворот. Через темный проход башни харедим украдкой пробирались на улицу. Тощие и бородатые, в своих лапсердаках, а по субботам в штраймлах, отороченных мехом широких шляпах, под которыми в такт нервозным движениям развевались пейсы, они, как тени, сновали туда-сюда по кварталам Старого города, быстро проглоченные каменными тропинками, которые вели к Башне Давида. Я восхищался их смелостью по ночам в одиночку появляться в местах, где нам, британским солдатам, не рекомендовалось ходить, чтобы не получить нож в спину. Я ничего не знал о них, хотя и сознавал, что мы принадлежим к одному народу. Они жили в своем замкнутом мире, окруженные арабами, держались подальше от современных евреев, которых они считали еще более нечистыми, чем мусульман или христиан, из-за их еретического национализма. Только возле Стены Плача, перед которой в то время был лишь узкий вымощенный брусчаткой коридор, я мог ощутить свою связь с этими настолько непохожими на меня людьми. Здесь, раскачиваясь и причитая, евреи всех типов — либералы и ортодоксы, местные и приезжие, старые и молодые, восточные и западные — чувствовали тяжесть прошлого, которая объединяла их зачастую против их воли. Это ощущение единства усиливалось во мне отвращением, испытываемым по отношению к британским полицейским, которые, стоя при входе в коридор, наблюдали за нашим поведением. Их задачей было следить, чтобы никто не трубил в шофар[91], напоминая Господу о его обещаниях, данных своему народу. Как и арабы, мандатное правительство не верило, что еврейский Мессия, не говоря уже о сионистах, когда-нибудь построит еврейское государство. Но звук шофара расценивался как политическая провокация, нарушающая хрупкий статус-кво. Двое безоружных полицейских бесстрастно глядели на евреев, столпившихся возле Стены, и были, похоже, преисполнены презрения к нашим туземным бунтарским предрассудкам. Выряженные в свою колониальную униформу, они выглядели манекенами. Им, наверное, было скучно, и они не сознавали своего северного варварского невежества в страстях, сконденсированных историей на этой миниатюрной сцене страданий и молитв. Для меня они служили напоминанием о малоприятной разнице между мной и ими в политическом статусе, хотя мы и носили одинаковую униформу. А еще они напоминали мне смешных марионеток, которых я в детстве видел в театре в Турине, с их угловатыми деревянными жестами, управляемыми невидимыми струнами. Кем был тот кукловод, который дергал за ниточки всех этих преданных своему делу людей у Стены Плача, — на этот вопрос я не мог найти удовлетворительного ответа. Возможно, отсутствие должного ответа на этот изначальный вопрос в один из дней толкнет нас, мужчин и женщин, сионистов, лишенных, как и я, веры и родины, к фанатизму. Тогда, не зная, собственно, почему, движимые глубинной необходимостью действовать, мы встанем и сокрушим все религиозные законы, демистифицируем все политические заклинания. Англичан, перед которыми преклонялись за то, что они защищали нас от арабов, мы будем убивать, потому что они издевательски смотрели на нас около Стены, а потом мы дадим волю своему извращенному желанию срезать бороды и пейсы у евреев, сорвать вонючие лапсердаки с этих наших несносных братьев, которые такой тяжестью ложатся на нашу сионистскую совесть, после чего начнем все сначала.