Эпоха единства Древней Руси. От Владимира Святого до Ярослава Мудрого - Сергей Цветков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Житийная стилизация образа Владимира, однако, плохо согласовалась с имевшимися историческими сведениями. В устных сказаниях, а также, возможно, и в отдельных долетописных заметках хроникального характера, существование которых в первой половине XI в. достаточно вероятно, слишком явно проступал образ совсем другого Владимира — многоженца и неистового язычника, вовсе не помышлявшего в сердце своем о Господе, а творившего кровавые «требы» Перуну и прочей идольской нечисти. Тогда в житийной литературе появился мотив покаяния обращенного Владимира за грехи языческой жизни. Переходным произведением можно считать Несторово «Чтение о Борисе и Глебе», где за Владимиром-язычником еще признаются немалые добродетели, но в уста князю уже вложены покаянные слова: «аки зверь бях, много зла творях в поганьстве и живях, яко скоти, наго». Впрочем, конкретизировать «зло» в произведениях подобного рода не находили уместным.
Великий князь Владимир Святославич
В более сложном положении оказались монахи-летописцы, которым сам летописный жанр не позволял полностью игнорировать неудобный исторический материал или отделываться обиняками. Трудность заключалась в том, что им надлежало писать не житие, а историю, но историю не заурядного государя, а «апостола во князьях» и «второго Константина», и потому свой писательский долг они видели в том, чтобы не дать языческому прошлому покрыть своей тенью славу того, кому Господь «дажь венец с праведными, в пище райстей» и кого «бо в память держать русьстии людье, поминающе святое крещенье». В соответствии с этим умонастроением летописный рассказ о земном пути Владимира был выстроен как бы в раскрытие основополагающей евангельской мысли: «А когда умножился грех, стала преизобиловать благодать» (Римл., 5: 20), что благополучно сгладило все острые углы.
При таком идейном освещении языческая пора жизни Владимира представала необходимым этапом его обращения. Это дало возможность остаться верным исторической правде, поскольку теперь можно было без всякого смущения ввести в повествование весь комплекс исторических сведений о преступлениях Владимира-язычника против христианского закона (насилие над Рогнедой, братоубийство, «поставление кумиров», человеческие жертвоприношения, любострастие и многоженство), и в то же время решительно отмежевать икону от портрета, святого от грешника, Павла от Савла, ибо благодатное преображение нравственной натуры князя после крещения разом искупало все его прежние грехи: «Аще бо бе и преже в поганьстве, на скверньную похоть желая, но послеже прилежа к покаянию… Аще бо преже в невежьстве етера [какие-нибудь] сгрешения быша, послеже расыпашася покаяньемь и милостынями». В литературном плане выигрыш был очевиден, так как изложенное подобным образом жизнеописание Владимира приобрело внутренний драматизм, не теряя прочной связи с исторической основой. Но ввиду того, что летописная история духовного перерождения Владимира была осмыслена в контексте священной истории, даже при более или менее точной передаче исторических фактов смысловые искажения были неизбежны.
Возьмем, например, женолюбие Владимира, раздутое в Повести временных лет до ветхозаветного масштаба благодаря сравнению с Соломоном: «И бе Володимер побежен похотию женьскою, и быша ему водимыя [законные жены, среди которых названы Рогнеда, «грекиня», две «чехини» и «болгарыня»]… а наложниць бе у него 300 в Вышегороде, а 300 в Белегороде, а 200 на Берестовом в селце, еже зовуть ныне Берестовое. И бе несыт блуда, и приводя к себе мужьскыя [замужних] жены и девици, растля я; бе бо женолюбець, яко и Соломон».
Нескрываемые библейские параллели[130] давали повод считать летописное известие о грубом сладострастии Владимира позднейшим литературным вымыслом, тем более что монументальная фигура библейского царя, олицетворяющего собой «ветхий закон», оттеняет летописный образ Владимира и во многих других случаях. Однако перед нами, несомненно, реальная черта человеческого облика Владимира, сильно занимавшая уже его современников, причем не только на Руси, но и за границей, как это видно по хронике Титмара Мерзебургского, который, со слов бежавшего в Польшу князя Святополка Владимировича или кого-то из его окружения, называет Владимира «великим и жестоким распутником». Характерно, что в монашеском восприятии сексуальная разнузданность князя выглядела обыкновенным распутством, обусловленным его природным нравом (летопись объясняет скандальное с точки зрения христианства поведение Владимира тем, что он «прелюбодейчичь убо бе»; Титмар говорит о его «врожденной склонности к блуду»).
Между тем многоженство и наложничество были важнейшими институтами дохристианского общества, тесно связанными с общественным статусом вождя как сакральной и политической фигуры. Языческая мистика видела прямую зависимость между мужской силой вождя и благоденствием племени, народа, страны. По свидетельству арабского путешественника Ибн Фадлана (начало 20-х гг. X в.), «царь русов» должен был публично демонстрировать перед дружинниками свои мужские способности, тем самым подтверждая, что благоволение богов еще почиет на нем, а вместе с ним и на его подданных. Поверье это еще долго жило на Руси, проявляясь видимым образом, например, в обычае вывешивать в церкви княжеские «порты», то есть в сакрализации той части княжеского одеяния, которая как бы заключает в себе детородную силу. Во внешнеполитической сфере институт многоженства (через династические браки) способствовал закреплению союзных отношений с соседними народами, а в многоплеменном государстве — еще и обеспечивал внутреннее единство страны, собирая в гареме верховного вождя дочерей племенных и родовых старейшин. Наложницам, кроме того, была отведена важная роль в погребальном обряде — одна из них сопровождала своего умершего господина в загробный мир. Таким образом, само положение языческого владыки обязывало его иметь жен и наложниц, и притом как можно больше, ибо это умножало его могущество в глазах сородичей и соседей и давало обществу уверенность в благодетельности его правления. Но для людей христианской культуры, в особенности монахов и книжников, за всем этим не стояло ничего, кроме прелюбодеяния и блуда, почему женолюбие Владимира, имевшее истоки в языческой полигамии, и было истолковано в Повести временных лет и хронике Титмара через понятие личного греха. Справедливости ради следует также заметить, что приведенные в летописи цифры наложниц Владимира, несомненно, сильно преувеличены молвой. Реальные данные о гаремах правителей Восточной Европы IX—X вв. выглядят гораздо скромнее. Например, арабские историки пишут о 25 женах и 60 наложницах хазарского кагана, а к услугам «царя русов», по сведениям Ибн Фадлана, было «сорок девушек для его постели».