Мирович - Григорий Петрович Данилевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Притом и бледна… — прибавила зелёная дамочка, — ах, как бледна!
— Да не бледна же, что ты! — перебила дама в сером. — Желта, ну, как мужичка, желта и черна…
— Ах-ах! Посмотри… И ведь туда ж с декларасьонами!
— Э, полно, радость! Божусь, даже смешно слушать, — с декларасьонами! Этакую-то… Не думала я, ма шер, что ты такой педант…
— Господа, господа! вам начинать! — крикнул с средины залы красный и в поту, выбившись из сил, Нарышкин. — Tournez a gauche, balancez… chaine![144]
И опять свивался и длинным, пёстрым змеем скользил бесконечный, балансирующий, приседающий и, в хитрых батманах и плие, порхающий гросфатер.
Государь и Пчёлкина отошли к плющевому трельяжу. Свободные от танцев гости, по правилам этикета, полукругом, стали поодаль от них.
— В чём же ваша просьба? — спросил император.
— Я невеста, — робко, молящим шёпотом, сказала Пчёлкина, — моего жениха, по вашему повелению, услали в армию…
— Жениха? А куртаги, ха-ха, менуэт в костюме нимфы, помните? — спросил Пётр Фёдорович, смеясь.
— До того ль теперь, простите, умоляю, ваше величество…
— Не терпится? Хотите поскорее его видеть? Но ведь теперь пост — свадьбы нельзя… Э!.. Подождите конец месяца, ну, моих именин… Я обещал тогда, и ваш марьяж, верьте, сыграем. Согласны?
— Слышно о новом походе, ваше величество, — поборов волнение, продолжала Пчёлкина, — вы уедете… Я искала случая ещё об одном лице вас просить; вновь его все забыли. Я хотела пасть к ногам вашего величества… в церкви, в манеже, на площади у дворца… Ах, государь, помогите, окажите вашу милость… вы так добры…
— Не вам быть у чьих-либо ног, — лукаво улыбнувшись, сказал Пётр Фёдорович, — я виноват… Но mille pardons[145], о ком вы ещё просите?
— Вы, государь, обещали к маю приехать, освободить… принца Иоанна; а теперь июнь… Простите, ваше величество, безумной, дерзкой… Я жила у тамошного пристава; его сменили за некое письмо; но не он вам его писал… Казните — я решилась тогда напомнить… и теперь дерзаю…
Поликсена не кончила.
Государь оглянулся. Перед ним, с бледным от негодования и ревности лицом, стояла Воронцова. Багровые пятна проступили на её лбу и на трясущихся от волнения щеках.
— Пару слов, ваше величество, — с хрипом злости сказала она по-французски, — дело весьма серьёзное…
— Ну, ну, что там за спех? Через минуту, и к вашим услугам, — обернулся государь, благосклонно кивнув Пчёлкиной.
Он подал руку Воронцовой. Толпа перед ними расступилась. Они вышли в соседнюю залу.
— С кем вы сейчас говорили? — спросила, подавляя бешенство, Воронцова. — Удостойте ответить, я всё вижу, всё…
— С одной девушкой; она… просила о женихе.
— О женихе? А вы не видите, не слышите, что вокруг вас делается? Спросите моего дядю. Он верный вам слуга; но вы его не слушаете. Смелость врагов зреет не по дням, а по часам… Вы уедете, меня заточат, казнят, — заключила, сквозь слёзы, Воронцова.
— Ай, Романовна, как всё это скучно! — перебил с нетерпением Пётр Фёдорович, обернувшись к двери, за которой оставил Поликсену. — Ты по колени в библии ходишь, всяк то знает… Но вы с дядюшкой да с Гудовичем какие-то мрачные пифии. Ах! ihr alte Russen alle auf einen Schiht![146] Всё-то у вас ковы да конспирации. Вспомнишь невольно о Швеции… вот тихий, цивилизованный народ… Зачем меня сюда привезли?
— Ваша супруга, — продолжала Воронцова, — что-то готовит; говорят, все роли розданы… Если не с дядюшкой, поговорите с Бироном, спросите Миниха, все скажут… К народу она является в монашеской шапочке, угождает духовенству, черни…
— А вот погоди, Романовна, как через пару деньков переедем в Ораниенбаум…
— Но вся молодёжь, слышите ли, вся молодёжь за неё! — топнув ногой, произнесла Романовна. — Спросите — поэты на её стороне, без ума.
— Nicht, als Eifersucht, mein Kind[147]. Ничего, как ревность! — беззаботно усмехнувшись, ответил Пётр Фёдорович. — Даже литературщиков, стихоплётов, вон, вспомнила… Стыдно, фуй! А погоди, перед походом венец устроим, тебя регентшей оставлю. Тогда что скажешь? Ну, будем же философы, как великий Фридрих…
— Это что? — помолчав, сказал государь. — Канонада ракет, финал фейерверка… Пойдём в сад. Но a propos[148] ты вспомнила о писателях… Я тут приметил одного придирщика… Погоди-ка, надо с ним пару слов сказать.
Музыка смолкла. Гросфатер кончился. Все двинулись на балкон.
За прудом, отражаясь в воде, пылала хитро устроенная брильянтовая колоннада. На столбах горели урны; из каждой вылетали звёзды и били разноцветные огненные фонтаны. И над всей этой картиной, в дыму, как на облаках, обозначился щит с буквами П и Е.
— Пётр и Екатерина, — пояснил кто-то по-немецки своей даме, проходя аллеей мимо Ломоносова.
— Пётр… и Елизавета, Лизка Воронцова… — сердито проворчал им вслед по-русски другой голос из темноты. — На какой только вербе оную метреску повесит свет-матушка наша, Екатерина Алексеевна?
«Э-ге-ге! да Бог не без милости! — сказал себе Михайло Васильевич. — Друзья-то нашей разумницы есть и здесь, в самом лагере её супостатов…»
Ломоносов вздохнул. Ему вспомнилось в это мгновенье время за двадцать лет назад, празднества и фейерверки в честь императора Иоанна Антоновича. Тот же блеск, шум и суета, но где всё это? И где теперь сам виновник тех торжеств?
Последний сноп ракет с треском взлетел и рассыпался в воздухе. Призыв к танцам опять раздался в доме.
Распоряжался теперь голубой лихач-гусар, Собаньский.
— A votre place, messieurs et mesdames![149] — щёлкал он шпорами и хлопал в ладоши, поглядывая, куда делась приглашённая им Пчёлкина, и думая о ней: «Сто дьяблов! как хороша, а когти — тигрицы…»
Молодёжь собиралась в пары заключительного режуиссанса. А между тем уже слышался звон столовой посуды. В портретной, цветочной и угольной накрывали столы к ужину.
Все столпились в зале, спеша попасть в танец, в котором старые и молодые наперебой стремились к одному — быть как можно ветренее, забавнее и шаловливей.
Ломоносов протискивался сюда также, ища глазами Пчёлкину, с которой не успел поговорить. Но Поликсена, в тщетном ожидании государя, приметила круглую фигуру и напряжённо уставленный на неё взор как из-под земли выросшего генерала Бехлешова, сослалась на усталость, поручила кому-то из знакомых извиниться перед гусаром и уехала с Птицыной.
«Не судьба! — подумал, опять выбираясь из залы, Ломоносов. — И пакостной цапли Цейца не видно… Делать нечего; примечательная неудача! Так обоим просившим и сообщу…»
— Его величество вас требует на аудиенцию, господин профессор! — сказал, подходя к Михаиле Васильевичу, генерал-адъютант императора Гудович. — Пожалуйте… Государь в саду, с балкона налево. Если дозволите, вас провожу…
Ломоносов преобразился.
«Веди, голубица берлинского спасённого ковчега, веди!» — подумал он, идя