Мирович - Григорий Петрович Данилевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гость и хозяин подошли к садовой калитке.
— Так как же, Михайло Васильич, — утираясь платком и опять распространяя запах киннамона, спросил Фонвизин, — удостоите поговорить обо мне с канцлером?
Ломоносов не сразу ответил. Он не спускал глаз с миловидного, даровитого юноши, в русых букольках и в сером, с иголочки, летнем полусуконном кафтнчике, стоявшего перед ним.
«Дай Бог ему, дай Бог! — думал он. — Новая сила родного ума!.. Но как ему помочь?».
Он вспомнил о приглашении на вечер к Фитингофу.
«Давно я не вылезал из своей мурьи! — сказал себе Михайло Васильевич. — Разве напялить парик да форменный академический кафтан и уж заодно на том голштинском сходбище порадеть и о Мировиче».
— Долго ли прогостите в Питере? — спросил он гостя.
— С неделю, а коли нужно, и долее. Отпущен родителями на месяц.
— Где живёте?
— У дяди, в Измайловском полку… Вот мой адрес… Позвольте, у меня книжечка, я запишу… Как приедете, спросите болото, за болотом огород, а на огороде, в такой уединённой каменке, — баня или кузница там прежде была, — мне, как наезжаю, и отводят жильё.
— И отлично — сегодня четверг, — решил Ломоносов, — в воскресенье вечеринка в Измайловском тоже полку, у соседа моего по имению, коли слышали, у барона Фитингофа. Канцлера я давно не посещал; никуда не езжу. А он их сторона… Я справлюсь, и если граф Михайло Ларивоныч будет там, я также туда поеду, и о вас, государь мой, как бы к случаю, понимаете, поговорю.
— Не нахожу слов благодарить! — ответил с поклоном Фонвизин.
— Недреманное бдение грамотных русских людей, а особливо хоть молодых, но столь талантливых, — сказал Ломоносов, — государству нужно… Вон государева жена, Екатерина Алексеевна, — слышали ль, какие подвиги в российском слоге в тайности совершила? Давно ли, на моей памяти, писывала в партикулярных цидулках: «её мыслы…», «газайн» вместо «ея мысли» и «хозяин…». А теперь и нас с вами за пояс заткнёт. Достойно подражания… А знаете ли, сударь, кстати, какую опечатку, например, сделали в «Петербургских Ведомостях» при оповещении, в ноябре шестидесятого года, о взятии Берлина?
— Не знаю.
— То была нарочитая и злейшая шикана[127] обиженных здешних немецких скотов… И я за неё чуть шандалом не съездил в рожу академицкого секретаря Тауберта… Бывшего нашего посла в Пруссии графа-то Петра Чернышёва, будто по ошибке, вместо действительный камергер, публично пропечатали — действительный камердинер.
XIII
БАЛ У ФИТИНГОФА
Барон Иван Андреевич Фитингоф, женатый на внучке фельдмаршала, графине Анне Сергеевне Миних, квартировал в большом деревянном доме, выходящем окнами к Фонтанке, у Измайловского моста. Впоследствии на этом месте был дом поверенного Потёмкина, известного Гарновского, теперь занятый казармами. Здесь поселился на первых порах, по возвращении в ту весну из ссылки, Миних, позднее переехавший в дом Нарышкина, у Семёновского моста.
Вечер воскресенья, девятого июня, привлёк к помещению Фитингофа большую толпу зевак.
Набережная Фонтанки и обе стороны огромного, обнесённого высокою деревянною решёткой двора были загромождены экипажами. Раззолоченные и расписанные амурами и цветами кареты, коляски и крытые венские долгуши то и дело восьмериком и четвернёй проезжали с набережной в глубь обширного двора, где двумя рядами огней горели ярко освещённые, кое-где настежь раскрытые окна.
Подъехала зеркальная, всем известная карета шталмейстера Нарышкина; за ним ландо прусского посланника Гольца. Влетел шестернёй, цугом, с арапами и скороходами, светло-голубой открытый берлин молодого красавца гусара Собаньского, родича «панекоханку» Радзивилла. Управляемый Пьери, гремел оркестр придворной музыки. Его прерывал расположенный за домом в саду хор певчих Белиграцкого. Цветники и дорожки сада были иллюминованы. На пруде, против главной аллеи, готовился фейерверк.
— Бал! Чёрт с печки упал! го-го! — хохотали в уличной толпе.
— Кашкады, робята, огненны фанталы будут, люминация! — подхватывали голоса. — Оставайся хучь до утра!
— Орехи, чай, рублёвики будут в окна сыпать…
— Дадут тебе, Митька, орехов… Ишь аспиды, алстинцы! траур по государыне не кончился, а они, супостаты, пир затеяли…
С улицы было видно, как разряженные, в цветах и в лёгких бальных платьях красавицы, порхая из экипажей, взбегали по красному сукну крыльца.
— Эвоси, Петряйка, глянь… — графиня Брюсова… Гагарина княгиня… гетманша с дочками…
— А отсуль въехал кто?
— Откуль?
— Да с прешпекту.
— Барон какой-то…
У освещённых люстрами окон появлялись, в звёздах и лентах, известные городу голштинские и русские сановники, мелькали напудренные, в косах, головы военных и штатских щёголей, толпились белые, жёлтые и красные, нового покроя, гвардейские и армейские мундиры.
Был в начале девятый час вечера. В комнатах становилось душно. Танцы из переполненной гостями залы перевели в просторную цветочную галерею, окнами в сад, выходивший в первую роту Измайловского полка.
Менуэт сменялся котильоном, гавот — гросфатером, гросфатер — режуиссансом. Скрипка Пьери стонала горлинкой, блеяла барашком, рокотала и заливалась соловьём. Кларнеты, гобои и флейты подхватывали рёв медных труб; контрабасы гудели стадом налетающих майских жуков.
— Генерал-полицеймейстер Корф едет! Корф! Расступись, братцы! — отозвались с набережной.
— Гетман, гетман!
— Где?
— Да вон он, передовые вершники скачут по мосту… фалетор кричит…
— Уноси, Василь Митрич, рыло — скрозь промахнут!..
— Ххо-хоо! — гоготала навалившая с немощёной набережной толпа.
В портретной и кабинете хозяина старики играли в карты.
Лакеи разносили вниз ликёры, оршад и лимонад. Толстый, важный, как меделянский пёс, краснорожий швейцар, в большом напудренном парике, с длинными и тоненькими гусарскими косичками на висках, в алом кафтане, с позументом и витишкетами, в чулках и башмаках, стоял с булавой у порога главной гостиной и басом, в жабо, возглашал по новой моде имена входивших важных особ:
— Опперман, Цейц, Медель, Ольдерог, Буксгевден, Катцау, Унгерн, Фредерике, Швейдель, Штоффельн, Розен — герба белых роз, Розен — герба алых роз, Шлипенбах и другие.
В числе русских, за генерал-прокурором Глебовым, вошёл ещё красивый, с теми же густыми, чёрными бровями и с бархатными, но уже не смеющимися глазами, казавшийся усталым и сильно похудевший фельдмаршал Алексей Разумовский. За ним — сморщенный, с дёргающимся правым глазом, директор недавно закрытой тайной экспедиции Александр Шувалов и Волков. При имени Ломоносова взоры многих, с брезгливым любопытством, обратились на мешковатый, кирпичного цвета, учёный мундир и на суровое и смелое, с желтизной, лицо атлетического плебея-академика, муза которого упорно молчала всю первую половину этого года. Вмешавшись в пёструю, гудевшую говором толпу, Ломоносов сел на канапе у стены между двумя гостиными и стал рассматривать.
Явилась в