Если есть рай - Мария Рыбакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я одевалась, он быстро схватил меня за руку и отпустил.
Я вот что хотел сказать. Вот что хотел вам предложить. Оставайтесь в Индии. Выходите за меня замуж. Тут хорошо жить. У меня большая зарплата. У меня есть домработница. Шофер тоже есть, может приезжать хоть каждый день.
О чем это вы?
Сидя на кровати и не сводя с меня глаз, Антон Антонович пытался застегивать рубашку и никак не попадал пуговицей в петлю. Ему нужно было посмотреть вниз, но он продолжал смотреть на меня и говорил быстро, как будто боялся, что я уйду, не дослушав. Он был прав: я торопилась. Я хотела побыстрее уйти из этой комнаты. Меня ждало такси, чтобы ехать к Варгизу.
Я имею в виду, что мы с вами (мы опять перешли на «вы») очень хорошо друг друга понимаем. Я думаю, вы здесь неслучайно оказались. Я знаю, вы ищете другого, но, согласитесь, какова вероятность, что ради вас он бросит свою жену? Здесь, в таком традиционном обществе, ради вас, иностранки, неизвестно откуда приехавшей? Неужели вы на это надеялись? Я, конечно, вам сочувствую и желаю успеха в поисках. Но, если подумать здраво, это ведь все равно что – поверьте опыту немолодого человека – все равно что курортный роман. Курортный роман прекрасен, когда вы оба где-то далеко, в непривычной обстановке, но стоит одному из вас оказаться в своей собственной, реальной, повседневной жизни – повседневность, знаете ли, берет свое, никто на самом деле не хочет расставаться с привычным укладом. Даже такой закоренелый холостяк, как я: уж привык жить бобыль бобылем, так, думал, всю жизнь и проживу. Но если на жизненном пути вдруг встречается женщина, с которой так моментально находишь общий язык и с которой столько, можно сказать, общих интересов возникает на горизонте сознания, что поневоле спросишь себя: не судьба ли это? Можно ли упускать такую возможность?
Мне нужно идти, сказала я. Мне правда, правда нужно идти.
Конечно, конечно, ответил Антон Антонович. Но все же подумайте над тем, что я вам сейчас говорю.
Я подумаю, сказала я, но теперь мне действительно пора идти, меня такси ждет.
Я почти не помню, как ехала от хостела к работе Варгиза. Стало жарко, в воздухе пахло гарью, мимо проезжали велорикши, я видела стройки, храмы, торговца фруктами, все было таким же, как и в прошлый раз, и страх, что моя поездка закончится ничем, снова одолевал меня. Я пожалела, что не написала ему. Потом вспомнила про женщину – ту самую, с седой прядью, как у Сьюзан Зонтаг, – она расскажет Варгизу, что какая-то иностранка приходила и спрашивала о нем. Догадается ли он, что это была я? Он наверняка спросит, как та незнакомка выглядела. Он попросит изобразить акцент. Он догадается. А может, он даже не станет расспрашивать. Ему будет все равно. Он пожмет плечами и отвернется.
Что, если он отвернется тогда, когда увидит меня на пороге? Пожмет плечами и спросит: зачем ты приехала?
На этот раз я сама знала путь, я показывала шоферу, по какой аллее ехать, потом расплатилась и вышла. Я прошла мимо вахтеров, опять не обративших на меня ни малейшего внимания, и стала подниматься по лестнице мимо огромных прорезей в кирпичной стене, из которых открывался вид на зеленые кроны деревьев. На втором этаже я нашла в коридоре дверь с металлической табличкой, где было написано имя – его имя. Из-за двери раздавался пронзительный визг и хохот, отзывавшийся эхом в пустом коридоре. Я чуть было не повернула обратно: все это было слишком странно, этот смех, этот визг. Но я была в двух шагах от Варгиза, мне надо было лишь постучаться, лишь нажать на ручку.
Когда я подошла ближе, то увидела, что дверь приоткрыта.
Сквозь щель я видела Варгиза. Он стоял вполоборота ко мне, за ним были полки, беспорядочно заваленные книгами. Он очень похудел и ничем не напоминал тюленя. Его лицо вытянулось, щеки впали, но он улыбался. В нем не было никакой загадки, никакой двойственности облика, я больше не понимала, откуда мне могла прийти в голову такая идея.
Перед ним стоял его шестилетний сын, это он хохотал и визжал, он опускался на корточки и с рычанием, изображавшим мотор, запускал по полу игрушечную машинку. Она катилась под письменный стол, куда Варгиз наклонялся для того, чтобы с таким же рыком пустить зеленую машинку обратно, к сыну. Тот хватал ее, заливаясь смехом, и говорил что-то, что я не могла понять. Варгиз рассказывал мне когда-то, глядя на снег из окна, как они с женой выбирали имя для сына, когда тот родился, потому что до самого последнего момента не могли согласиться, а потом согласились, они нашли имя, которое понравилось им обоим.
Я вспомнила, глядя на мальчика, запускающего под стол машинку, как я, много лет назад – не с Варгизом, а еще в детстве – стояла у окна и смотрела на снежный вихрь. Мы с Юликом договорились по пути из школы, что через два часа после того, как вернемся домой, мы оба подойдем к подоконнику и будем смотреть на улицу, чтобы знать, что оба, в одно и то же время, смотрим на снег. Я глядела на снег из окна, я видела, что вихрь стихает, я знала, что Юлик точно так же стоит у своего окна и смотрит на улицу, на тротуары, заваленные снегом, на проезжую часть, на машины под шапками снега, на деревья, чьи ветви склоняются под тяжестью снега, на белых мух, роящихся в желтом свете фонарей, зажженных в тусклости зимнего дня. День длился и длился, переходя в вечер, потом вечер длился и длился, переходя в ночь, ночь сменялась утром, сереющим в сугробах, утро сменялось днем, который наносил на стекло ледяные узоры, эти узоры были похожи на деревья, на папоротники, ледяные подобия живых растений, подражание лету. Это была та зима, когда мы обменивались сказками о потерях: о господине, что потерял тень, и о чиновнике, который потерял нос, и о генерале, потерявшем свое собственное отражение в зеркале. Мы подходили к зеркалу – каждый у себя в квартире, – чтобы увериться, что отражение никуда не сбежало и что нос на месте, и когда выходили на скрипящий снег, то смотрели, как синяя тень следует за нами, куда бы мы ни шли. Мы думали, что мы хитрее, и что дьявол никогда не выторговал бы у нас обманом ни нашу тень, ни наше отражение. Мы возвращались домой, где все еще царили цветочные обои и коврики на стенах и куда с кухни добирался запах кофе из ковша на конфорке, который у меня дома назывался джезвой, а у Юлика – туркой. И я помню чувство счастья, охватившее меня тогда, когда я стояла и смотрела на этот снег и знала, что Юлик тоже стоит у подоконника над батареей, прижимаясь носом к холодному стеклу, и смотрит на снег; чувство счастья от того, что завтра, в школе, я опять встречу Юлика, что зима еще не кончилась, что она длинная и снежная и что в ней будет еще много дней и вечеров, когда мы с Юликом сможем смотреть на снег и читать сказки о сбежавшем носе, пропавшей тени, украденном отражении. Но чувство потери от этих историй оставалось где-то в уголках детского сознания, там, где селятся подозрения и догадки. Мы оба предчувствовали неизбежность потерь, но не подозревали, как скоро это произойдет и насколько эти потери окажутся непоправимыми (его жизнь, моя невиновность). Мы не знали – мы не хотели верить, – что та зима, казавшаяся такой вечной, снеговой и безопасной, вот-вот готова взметнуться и стать прошлым – историей, бегущим временем, нашей жизнью. Мы не знали, что всего через несколько лет страна, в которой мы жили, растает, как этот снег; и ленинская вечность, к которой нас приобщали пионерские галстуки, и нескончаемые речи на партийных съездах – ничего этого больше не будет. Мы окажемся один на один со своей душой. Мы поймем, что мы из себя представляли.