Танцуя с тигром - Лили Райт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может быть, и недостаточно, – сказала Анна. – Шучу. Я уверена, что…
Она пригнулась, входя. Он провел ее через террасу, вымощенную разбитыми кирпичами. Это уже что-то да значило.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила она.
– Очень устал. Мне не удалось уснуть. Весь вчерашний день я размышлял о том, что мог планировать на сегодня мертвый тигр. Я хотел бы сделать это вместо него, но не знаю, что именно.
– Ты дружишь со всеми этими людьми? – Анна показала на апартаменты в саду. Перед глазами рисовались картины полуночных вечеринок с философами и соблазнительными скульпторами.
– Не особо. С парочкой. Закрой глаза.
Сальвадор помог ей подняться по оставшимся ступенькам, затем убрал руку. Никаких мертвых младенцев. Сальвадор Флорес писал натюрморты. Тарелки, чаши и кувшины. Зелень свежего горошка. Желтое масло. Картины несли оттенок фемининности; нет, поправила себя Анна, в них было что-то уютное, домашнее. Изгиб ложки. Кружка за белой гардиной. Упрощенное. Естественное. «Утро, – решила Анна. – Его картины напоминают об утре, даже если смотришь на них днем».
Она села на пол перед наполовину написанной картиной: красная чаша и небесно-голубой кувшин. Они пара. Формирующаяся семья. Чаша беременна. Кувшин гордится чашей. Он чувствует себя сильным, будучи рядом с ней. Они не касаются друг друга, но они вместе. Чаша думает. Ждет. Она готова пригодиться.
– Мне хотелось бы очутиться внутри твоих работ.
Сальвадор сел рядом с ней.
– Очутиться? – Он не знал этого глагола.
– Пробраться в твои картины и жить там, внутри. – Анна показала на пальцах.
– Échame más flores.
На этот раз наступил ее черед смущаться.
Он положил ладонь на ее колено.
– Бросьте мне больше цветов. Ты говоришь приятные вещи, и я прошу большего. Как твоя щека?
– Лучше. – Анна указала подбородком на картину. – Это описывает твой период взросления? – Она пыталась сдержать в себе чувство обиды. Счастливое детство сделает невозможной даже дружбу.
– Нет, скорее вот это. – Он показал ей палитру, беспорядочное смешение красок, преждевременных стартов, возможностей.
– У тебя большая семья?
– Она только кажется большой. Мой брат пришелся бы тебе по душе. Он интереснее, чем я, и симпатичнее. Даже наша мама любит его больше. Когда мы были маленькими, я так завидовал Энрике, что однажды взял una honda[229], – он изобразил рогатку, – и выстрелил ему камнем в глаз.
Анна не удержалась от улыбки.
– С ним все в порядке?
– Не очень. Он не может правильно оценить расстояние. Он красивый мужчина с испорченным глазом. – Сальвадор неуверенно улыбнулся. – Женщины носятся с ним, как с ребенком, и ему это нравится.
Анна накрыла глаз ладонью.
– Он похож на пирата? – спросила она и рассмеялась. – В одну из наших встреч ты мне тоже его напомнил.
– Я? – задумчиво произнес он. – Энрике живет в Гватемале, но говорит, что, когда ему исполнится сорок лет, он вернется в Мексику, найдет жену, станет papi и осчастливит нашу маму. Ты хочешь завести семью? А, я забыл. Ты не любишь детей.
– Я люблю детей издалека. – Анна поставила ботинки рядом. – Есть ли у тебя вещица из спальни?
– Что-что?
– Вещица из спальни. Художники прячут свои лучшие работы в спальне, потому что они не продаются.
– Если я повешу свои работы в спальне, то никогда не усну. Среди ночи я буду вставать и хвататься за кисть, чтобы что-то поменять.
– Ты перфекционист?
– Нет. Я просто ненавижу большую часть своего творчества.
– Это безумие.
– Вполне возможно, – согласился он. – Тебе нравится то, что ты пишешь?
– На самом деле я не пишу. – Она поймала себя. Он полагал, что она пишет книгу. – Я только начинаю писать для себя. До этого я в основном занималась исправлением чужих ошибок. Я была факт-чекером. Я проверяла факты.
– Факты. – Он скептически покачал головой. – Никогда не доверял фактам.
Анна почувствовала дикое желание спорить. Без всякой на то причины.
– А во что же ты веришь? В науку? Религию? Лотерею?
– В детей.
– Но у тебя их нет.
– Легче всего верить в то, чего у тебя нет.
Он положил ее руку на свое бедро. Они сидели, прислонившись к стене. Картины не двигались. Все было недвижимо, кроме птиц за окном. Они не видели птиц, но могли слышать их пение. Лучи солнца пробивались через окно и падали на лицо Анны. Они сидели так долго-долго и ничего не говорили.
Сальвадор сказал, что есть два места, куда ему хотелось бы сводить ее, если у нее, конечно, будет время. Анна сказала, что оно у нее есть. Они сели в его серый седан. На зеркале заднего вида болтались образы Девы Марии и Че Гевары. Пречистая и мятежник. Прежде чем повернуть ключ в замке зажигания, он коснулся обоих образов. Они поехали в сторону холмов.
– Мы выросли в бедности. Куриной нищете. Campo[230] бедности, которая более безнадежна, чем американская бедность.
– Но сейчас…
– Понемногу мой отец пробивался. Я был первым в семье, кто поступил в университет. Мои родители считают, что, занимаясь живописью, я растрачиваю зря свое образование. Они не верят, что я могу заработать себе на жизнь. Думают, что я продаю наркотики.
– А на самом деле?
– Только по выходным, – улыбнулся он. – Я стараюсь жить по средствам, но это сложно. Я с детства был ненасытным мальчишкой. И до сих пор борюсь с этим. Желанием обладать вещами.
– Какими вещами?
– Искусство. Одежда. Еда. Не знаю. Это не вещи. Это безопасность вещей.
– Но твоя семья была счастлива…
– Так счастлива, как привыкли показывать в ваших телешоу… Но да, мы росли в любви. Мы чувствовали себя частью чего-то – этой большой семьи. Двоюродные братья. Тетки. Не одиноки, не брошены. Не голодны.
Когда Анна ничего на это не ответила, он спросил:
– А что? Ты была одинока?
– Немного, – ответила Анна. – Зато у нас было много вещей.
Десять минут спустя Сальвадор остановился у белой церкви. Снаружи было жарко, но когда они вошли, то почувствовали прохладу. Они сели на скамью в среднем ряду. Он показал на фреску – размытое изображение человеческого лица, круглое, как баскетбольный мяч, и выразительное, как он же. Вокруг его головы был намотан шерстяной шарф, как у карикатурного персонажа с зубной болью. Его рот был грязным.