Выстрелы в Сараево. Кто начал Большую войну? - Игорь Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я считал, что все это обычный прием следователя и просил его перейти к настоящему разбору обвинения, а для этого предъявить мне обвинение и заслушать мои объяснения. В этом мне было отказано. Тогда я отказался давать показания по этим вопросам. В ответ на это следователь Николаев приказал снять с меня знаки военного отличия и сказал, что мое присуждение к расстрелу решено. Я был вызван к уполномоченному представителю ОГПУ и тот подтвердил бесспорность моей вины, сообщил мне от имени коллегии ОГПУ, что если я стану на колени перед партией, строящей социализм, и «сознаюсь», то меня ждет 3–4 года тюрьмы в наилучших условиях. Если же я буду «запираться», то меня расстреляют, как Мека и Пальчинского[224].
После моего отказа меня перевели в Москву и установили следующий режим: одиночная камера, без прогулок, без всякого общения с родными, без чтения и каких-либо занятий, мыл уборную и параши под окрики надзирателей, заставлявших меня по нескольку раз переделывать дело.
Вызовы к Николаеву, издевавшемуся надо мной, ругавшемуся площадными словами и требовавшему дачи показаний.
Он обещал согнуть меня в бараний рог и заставить на коленях умолять о пощаде, если я буду упорствовать. Если же я дам показания, то режим будет немедленно изменен. Так длилось 11 месяцев. Лишь одно облегчение было сделано: через 5 месяцев дали читать.
Кроме Николаева меня вызывали следующие руководители ОГПУ: Иванов, Евдокимов, Дейч и, наконец, председатель коллегии т. Менжинский.
На мое заявление т. Иванову, что такое ведение следствия незаконно, он мне заявил: «Мы сами законы писали, сами и исполняем!». На мою просьбу ко всем этим лицам предъявить обвинение и дать мне возможность защищаться, ответа не последовало. Даже не проводили очные ставки с теми, кто меня оговорил, мне все они отвечали, что моя вина в их глазах очевидна и мне остается одно: либо давать показания, либо готовиться к расстрелу.
В камере три раза посещали меня представители прокуратуры, которым я делал заявления о том, что следствие ведется так, что правду выяснить оно не может. Однако прокуратура не находила нужным даже выслушать меня. По всему ходу следствия становилось совершенно ясно, что никто не интересуется совершенно правдой и что меня хотят насильно заставить дать ложные показания.
Если к этому прибавить сознание полной беззащитности и внушаемого следствием убеждения, что партия требует от меня дачи этих ложных показаний во имя каких-то неведомых целей, то станет ясно, что заставило целый ряд лиц, которых следствие связало в одно со мной дело, дать ложные показания и оговорить меня.
В ходе следствия я пошел по линии компромисса, чтобы, как я думал, спасти от разгрома семью, но я не мог пойти на то, чтобы объявить себя врагом советской власти и партии, в то время когда я после длительного периода наблюдений и большой работы над собой незадолго до ареста подал заявление о приеме меня в партию.
После 11 месяцев следствия во внутреннем изоляторе ОГПУ меня перевели в Ярославль в изолятор особого назначения. Я был посажен в одиночку, лишен всякого общения с семьей и даже с другими заключенными. Тюремный режим был нарочно продуман так, чтобы обратить его в моральную пытку. Запрещалось все, вплоть до возможности подойти окну, кормить птиц и даже петь хотя бы вполголоса. В тюрьме были случаи сумасшествия, повешения и т. п.
Время от времени приезжал следователь и давал понять, что все изменится, «если у меня будет что-нибудь новое».
За два года моим родным удалось добиться только двух свиданий. В феврале 1933 года я объявил первую голодовку. Через 5 дней приезжавший следователь сообщил, что выдвинутые мной требования о пересмотре дела, предъявлении мне обвинения и даче возможности защищаться так, как это предусмотрено нашим УПК (Уголовно-процессуальным кодексом), будут исполнены.
Прошло 8 месяцев без всяких последствий. Я объявил новую голодовку. На 16-й день в тюрьму приехал т. Катаньян, которому я вручил подробное заявление. В результате я был переведен на общее содержание: прогулки, стал получать регулярные свидания с родными и получил право на переписку.
Освобожден я был без пересмотра дела еще через 10 месяцев после этого.
Товарищ нарком! Советская власть призвала меня в 1919 году, зная меня, что я не коммунист. Но в борьбе с контрреволюцией и в строительстве социализма я счел нужным делать все, что в моих силах. Вы отмечали мою работу. К 1930 году я окончательно расстался с пережитками старого и почувствовал себя обязанным подать заявление о вступлении в партию. Вместо ответа я был арестован и подвергнут всему, что изложено выше.
Моя вина в том, что я не порвал связей с людьми, с которыми был дружен до Октябрьской революции, хотя политически они и стали мне чуждыми. Я допускал в своем присутствии их антисоветские суждения, хотя всегда твердо высказывал свою точку зрения. Следствие мне сказало, что это давало им повод «делать на меня какую-то ставку». Допуская, что это действительно имело место, моя вина не имеет ничего общего с тем, что меня осудили по cm. 58 пункты 4, 7, 10 и 11 (заговор, предательство, шпионаж и т. п.).
Считаю нужным довести все это до Вашего сведения потому, что судебная ошибка как результат такого метода следствия не является единичной. В Ярославском политическом изоляторе есть ряд лиц, состоящих на точке зрения, близкой к партии, которые могли бы быть своей энергией и знаниями полезными в деле строительства социализма. Они виноваты лишь в том, как я могу судить, что у них не хватило твердости и они опозорили себя и других. То, что лица подобной категории без вины сидят в тюрьме, приносит вред советской власти. У нас и за границей друзья советской власти не могут понять этого, враги злорадствуют, а колеблющиеся переходят под знамя фашизма.
Лично мной все пережитое ни в коей мере не изменило и не поколебало во мне того же добросовестного работника и командира РККА, каким я был до ареста. Но я хочу сделать все, что я могу, чтобы случай, подобный тому, который имел место со мной, не мог повториться.
Считаю нужным добавить, что все написанное я сообщил Вам, начальнику Особого отдела ОГПУ, прокурору СССР, моему прямому начальнику и больше никому.
А. Верховский.
25 ноября 1934 года[225].