Остановленный мир - Алексей Макушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вообще не понимала, что значит для него дзен-буддизм, да и что такое дзен-буддизм, понимала только отчасти. Дзен казался ей чем-то вроде йоги, то есть чем-то полезным для здоровья, телесного и душевного, и чем-то очень экзотическим, любопытным и неожиданным, но в конечном счете, как всякий спорт, чем-то таким, что можно при случае заменить другим каким-нибудь спортом. Можно ведь по утрам бегать, а можно и на велосипеде кататься… Есть люди, которые занимаются йогой, есть такие, которые ходят на карате или кунг-фу, есть любители и любительницы тай-чи, она их часто видит в Грюнебургском парке: как они танцуют на лужайке, стоят на одной ноге, медленно, плавно, успокоительно крутят руками; есть филателисты, есть шахматисты. Она сама два раза в жизни начинала ходить на йогу: один раз вместе с Бертой, уже давно; другой раз, за пару лет до встречи с Виктором, в специальную группу для женщин с лишним весом, куда заманила ее одна из ее моделей; оба раза бросала. Ей нравилось (ей все нравилось в Викторе), что он увлекается чем-то таким экзотическим. Он и сам был экзотический для нее персонаж (и это очень нравилось ей). Он был банкир (во Франкфурте всех банковских служащих именуют банкирами) с блестящим, похоже, будущим, с великолепными перспективами, но не просто банкир (просто банкир не заинтересовал бы ее, и Викторовы коллеги, с которыми иногда ей доводилось встречаться, совершенно одинаковые, в одинаковых галстуках, костюмах и лицах, ничего, кроме свербящей скуки, не вызывали в ней), а выходец из необыкновенной, до сих пор неведомой ей страны, из этой России с ее Транссибирским экспрессом, на котором любой немец, любая немка мечтает когда-нибудь прокатиться, с ее кремлевскими башнями, всякий раз возникающими в телевизоре, когда закутанный в арктические капюшоны и куртки, башлыки и шапки корреспондент сообщает из этой загадочной страны очередную плохую новость (в 2004-м и 2005-м новости были еще не всегда плохие; они потом стали портиться), и не только был он выходец из этой страны (куда ей самой и не пришло бы в голову поехать, при всех ее абстрактных мечтах о Транссибирском экспрессе; Уругвай и Коста-Рика были много реальнее для нее), но еще и адепт удивительного учения, про которое она знала только, что к нему неравнодушен был сам Картье-Брессон, один из ее героев. Она прочитала книжку Герригеля о стрельбе из лука (благо книжка коротенькая); она даже попробовала сидеть, то есть пошла вместе с Виктором в какой-то уже зимний, прозрачно-снежный вечер, в так удивительно близко от ее дома оказавшееся дзен-до, и познакомилась с Бобом, окатившим ее сиянием своих глаз и волос, с Иреной, с белокурой и восторженной Барбарой, после достопамятной вечеринки и своего знакомства с Бобом не пропускавшей ни одного, ни вечернего, ни утреннего, дза-дзена. Ни в какой лотос, ни в какой полулотос Тина сесть, разумеется, не смогла, и ноги даже от сидения по-турецки так сильно и так сразу у нее заболели, и так ей сделалась скучно, что больше не повторяла она этот опыт – хотя оценила все это, по крайней мере, как упражнение в сосредоточенности, как способ концентрации внимания; и аналогия между дзенским стремлением совпасть с текучим, летучим, неуловимым и, следовательно, как бы несуществующим, как бы пустым настоящим – и стремлением фотографа это настоящее в его неуловимости, в его непрерывном исчезновении, поймать, ухватить, удержать, – эта аналогия была ей понятна, приятна; уже тем приятна и радостна ей, что с неожиданной и новой стороны сближала ее с Виктором, создавала общее между ними. Все-таки внимание, которым окружал ее Виктор, казалось ей вниманием влюбленного; да оно таковым и было. Влюбленные вообще внимательны. У влюбленных всегда есть время. Влюбленные умеют слушать, не отвлекаясь на посторонние мысли. Виктор готов был слушать ее сколько угодно, часами обсуждать с ней варианты одной фотографии, ехать с ней, если был свободен от банка, на заказную съемку в любой соседний городишко, на праздник пожарников в Лимбурге и на выборы бургомистра в Ганау, часами сидеть за ее компьютером, налаживая очередную версию фотошопа. Она скоро разучилась без него обходиться. Он знал все об ее делах, почти ничего не рассказывал о своих. Если равной любви не бывает, говорит в одном стихотворении Вистан Хью Оден, то пусть я буду тем, кто любит сильнее. Let the more loving one be me… Виктор в то первое время, в первые два, даже три года, рассказывала мне Тина впоследствии, и рассказывала с горечью, рассказывала с раскаянием, Виктор без всяких сомнений был the more loving one, как ни странно. Она упрекала себя за это, но не могла ничего поделать. В конце концов, ей это было удобно. Она с этим смирилась, приняла это, сперва с благодарностью, с не совсем чистой совестью, потом как что-то само собой разумеющееся. Да и вправду ведь неинтересно ей было знать, чем он там занимается, в своем банке… В Тине (думаю я теперь) была (мне самому слишком знакомая) сосредоточенность художника на своем деле, которая часто выглядит как эгоизм, в известном смысле и является таковым. Ей жить было трудно. Пускай результат жизни был для нее важнее самой жизни, все же этот результат возникал из жизни, посреди и вопреки жизни, его нужно было у жизни отвоевать, а значит, и жизнь требовала к себе внимания и заботы, не чья-то чужая жизнь, но ее собственная, и значит, она сама, Тина, с ее дурными днями, добрыми днями. Если она не высыпалась, то не могла и работать, ни один кадр не удавался, фотоаппарат валился из рук. Поэтому нужно было обязательно выспаться. Виктору было все равно, выспался он или нет, все равно, как он себя чувствует, болит ли у него голова, да и с каким настроением проснулся он в тот или иной, зимний или весенний, пасмурный или солнечный день, да и сам этот день, пасмурный, солнечный… все это не имело значения. Он знал, что при всех обстоятельствах пойдет в свой банк и будет делать – хуже, лучше ли – то, что надлежало делать ему, главное – что при всех обстоятельствах, независимо ни от каких настроений, будет сидеть утром и сидеть вечером, в одиночестве или в дзен-до, что бы ни случилось, он будет. Дзен-буддизм тем хорош, сказал он мне как-то, что отменяет все наши настроения, все наши состоянья, недомоганья. Хочется тебе или нет, ты сидишь; сидишь в радости и сидишь в печали, неважно; даже если за день так устал, что вот сейчас, тебе кажется, завалишься набок, все равно продолжаешь сидеть. Потому у Виктора и не было никаких настроений. Настроения были у Тины: хорошие дни и плохие; женские дни, в которые она делалась невыносимой; дни удачной работы, счастливых снимков, когда солнце сияло над их любовью; и дни мрачные, тяжелые, долгие, когда только эта любовь и могла утешить ее, только Викторовы объятия и могли ее ободрить, Викторовы поцелуи вновь примирить ее с бытием.
Все же был в его внимании к ней некий дзенский привкус, которого она поначалу не различала, не чувствовала. Он вносил в их любовь дзенскую силу присутствия. Он вникал во все, что касалось Тины, потому что был влюблен в нее, но и потому что умел, приучил себя присутствовать в настоящем, быть здесь-и-сейчас, не отвлекаться, не думать о завтрашнем дне, не строить планы на будущее. Дзен и влюбленность усиливали друг друга. Еще не было в ту пору айфонов, но уже были люди, которые, разговаривая с вами, все время вертят в руках мобильный телефон, то ли мечтая о следующем звонке, то ли надеясь, что кто-нибудь им прислал смску. Не только Тина не могла себе представить Виктора так поступающим с нею, но он стоял, казалось ей, в почти бескрайнем спектре человеческих возможностей, форм жизни и способов поведения, на противоположном полюсе от этих фанатиков, данников, пленников беспроволочной связи, число которых росло с каждым днем; да он почти и не пользовался мобильными телефонами, разве что по работе и на работе. Он был с ней, здесь, в той комнате, где они сидели вдвоем, на той улице, по которой шли, в той кровати, в которой лежали, как еще никто никогда с нею не был; безоглядно был в этом здесь, в этом здесь-и-сейчас; отчего и ей казалось, что она еще никогда так не была в своем настоящем, не переживала его с такой силой, в такой красоте, хотя вообще-то считала себя специалисткой в этом деле. Умение забывать о себе, превращаться в чистое зрение – conditio sine qua non фотографии, особенно уличной (street photography); она знала это без всякого дзена, до всякого Виктора. Ей и хотелось немедленно схватиться за фотоаппарат, когда она чувствовала эту силу и красоту настоящего. Одного этого чувства еще недостаточно для удачного снимка, нужны сюжет, сцена, мотив и ракурс, которые не всегда находились. Был Виктор рядом с ней; безоглядно был здесь, с ней рядом; она и снимала его; не за неимением лучшего, а потому что счастьем было снимать его; искать и удерживать у него на лице, в его смеющихся, осмысленно-сумасшедших глазах, голом черепе и во всем его облике – отблеск, отсвет этого присутствия, этого здесь-и-сейчас; всякий раз, как в каменоломне когда-то, поражалась она тому, что он не позирует, не красуется, ни под кого не подделывается. Так же часто снимала она его, как снимала Берту в покинутом прошлом (та подделывалась постоянно и красовалась всегда); но совсем по-другому его снимала, дивясь не только его свободе от позы, но и тому, какими не-эротическими выходили ее фотографии, даже если она обнаженным, полуобнаженным снимала его, и при том, что уж точно не меньше Бертиного влекло и волновало ее это молодое, мужское, атлетически сильное тело, эта грудь, эти плечи.