Английский романтизм. Проблемы эстетики - Нина Яковлевна Дьяконова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дворец Ламии у Китса — обитель «сладостного греха»; (sweet sin). Совсем в иной тональности даются «шелковистые, притихшие, целомудренные» (silken, hushed and chaste) покои Маделины в «Капупе святой Агнесы». Физическое соединение любящих поэтизируется и, бесспорно, одобряется автором. Их слова, чувства, все, окружающее их, — от одежды до приготовленных для них яств, от драгоценных камней до лунного света, проникающего сквозь яркие стекла витражей, — все сияет красотой и глубокой уверенностью как в правоте любви, так и в правоте воображения: Китс, мы знаем, верил, что рассказанная им фантастическая история гораздо более верна истине, чем могло бы быть повествование об эмпирической действительности, в которой преобладают чувства мелкие, тщеславные и расчетливые. Как Хэзлитт, восхищавшийся Ромео и Джульеттой, которые шли навстречу смерти с той же готовностью, что и к своему брачному ложу, так и Китс отказывается проводить грань между любовью и смертью. В «Святой Агнесе» герои спасли и жизнь, и любовь; поэзия и воображение торжествуют полную победу. В «Ламии» любовь и воображение гибнут; волшебница исчезает, а с нею ее дом со всем своим великолепием, Линий превращается в «тяжелое тело» (heavy body).
В «Святой Агнесе» свежесть и непосредственность чувства противопоставляют юных любовников окружающим их кровожадным баронам и грубым рыцарям; в «Ламии» любовники, хотя и противостоят «стаду-толпе» и жестокому Аполлонию, изображены двойственно: Линий, несмотря на свою страсть, опускается до вульгарного желания похвастать своим счастьем, призвать посторонних в свидетели его; Ламия же, при всей своей прелести, оказывается лишь наваждением. Да и была ли она? Конец поэмы напоминает заключительные строки «Оды к соловью»: «Бежала музыка. Это сон или явь?» (Fled is that music. Do I wake or sleep?).
5
Отождествление любви и поэзии характерно для Китса с самого начала его творческого пути: «…наши страсти, как и любовь… в своем предельном выражении порождают красоту в высшем понимании этого слова», — писал он еще в ноябре 1817 г. Гибель любви для пего вместе с тем и гибель поэзии. В «Ламии» нет ответа на то, хороша или дурна ее любовь, к добру или злу привело великое чудо ее превращения. Ясно только, что «фантазия не может обмануть так хорошо, как принято говорить» («Ода к соловью»); ясно также, что, лишившись ее сладостного обмана, поэт (Ликий) умирает, как умирает душой рыцарь, обольщенный и преданный «Прекрасной безжалостной дамой». Таким же обойденным, смертельно несчастным чувствовал себя и Китс, когда сомнения в поэзии и воображении овладели его душой.
В неоконченной второй версии «Гипериона» он описывает поэта, заблудившегося в лесу и попавшего в таинственный храм. Устами его жрицы, Монеты, Китс высказывает слова осуждения поэтам-мечтателям, которые отдаляются от истинных волнений жизни. В ее речи «и мысль о солидарности поэта с человечеством, и беспокойство по поводу расхождения между ними, чувство одиночества и надежда на соединение с людьми. желание видеть, как поэзия будущего воплотит дух великой поэзии прошлого и в то же время изменит ему»[90].
По обоснованному предположению Бейта, Китс под влиянием Данте заставляет своего героя-поэта пройти через муки чистилища, прежде чем он найдет ответ на вопрос о сущности своего призвания. Начиная исследование его в поэме, Китс сам не знает ответа — и даже говорит, что только время покажет, были ли видения, посещавшие его, видениями фанатика или поэта[91].
Испив глоток прозрачного сока, поэт оказывается в суровом, недоступном святилище, у подножия таинственного алтаря и ценой нечеловеческих, почти смертельных мук медленно восходит по его ступеням. На вопрос поэта, за что высшие силы пощадили его, жрица отвечает: «Никто не может взойти на эту высоту, кроме тех, для кого страдания мира — страдание, не дающее им покоя»[92]. Жрица, Монета, говорит ему, что он спасен, но ему еще далеко до умения служить людям. Он еще не научился находить музыку в «звуках счастливого голоса». Он — лишь мечтатель и потому не может принести благо великому миру».
Здесь раскрывается самооценка Китса. Даже в надписи, сделанной по распоряжению поэта на его могиле, звучит самоосуждение: «Здесь лежит некто, чье имя писано по воде». Он сетовал не на злобу человеческую, как добавили от себя составители эпитафии, а на то, как мало из задуманного успел совершить. Об этом идет речь и в приведенном диалоге. Бейт прав, соотнося его с письмом поэта о «долине, где делаются души», об испытаниях, необходимых каждому, кто хочет стать человеком: в мире скорби и печали «сердце должно чувствовать и страдать на тысячи ладов». О себе Китс с горечью говорит, что «молод и стремится к частицам света среди великой темноты». Он. знает «одну муку — невежество, одну жажду — знания, доведенного до высшей точки» (KL, 336, 14.2.1819).
Монета открывает смиренно вопрошающему ее поэту, что только безмерность знания, только сопереживание всем земным горестям превращает слабого мечтателя в «могучего поэта несчастного сердца человеческого» (KL, 347, 9.6.1819).
Вглядываясь в трагическое лицо Монеты, поэт мучительно сомневается в том, сможет ли он передать воплощенную в нем скорбь бесчисленных поколений[93]. С одной стороны, он прошел через чистилище, хотя чуть не погиб в пути; с другой он не попал бы в это чистилище, если бы был достоин благодати. Монета отказывается видеть в нем «мудреца, гуманиста, исцелителя» (a sage, a humanist, physician to all men) и упрямо относит его к «племени мечтателей». Она, однако, считает его способным к совершенствованию, ибо показывает ему прошлое мира, борьбу богов и титанов, — и таким образом начало новой версии включается в первую, начинавшуюся с описания падшего Сатурна. Слабый, смертный, но просветленный поэт «без помощи, без поддержки, вынес бремя», возложенное на него прошлым.
По справедливому замечанию американского ученого Бостеттера, незавершенность поэмы, ее отчаянный, болезненный тон не позволяют понять, каким образом трагическая история падших титанов позволит слабому мечтателю стать могучим поэтом. По-видимому, его должна была вдохновить замена старых богов новыми, более совершенными. Но растущий пессимизм Китса не позволяет ему раскрыть эту тему: гибнущие титаны становятся символ ом гибнущего