Английский романтизм. Проблемы эстетики - Нина Яковлевна Дьяконова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Красоту и истину Китс вслед за Хэзлиттом отождествляет: «Поэт природы, — пишет Хэзлитт, — видит все явления в их вековой красоте, ибо он видит их истинную сущность» (HCW, V, 70). А Китс заявляет: «Я могу быть убежден в истинности чего-либо только, когда ясно вижу, что оно прекрасно» (KL, 259, 16.12.1818). Величие искусства он усматривает в его напряженности, «способной устранить все неприятное, как только оно вступает в тесное соприкосновение с истиной и красотой. Перечитайте «Короля Лира», и в каждом слове вы увидите то, о чем я говорю» (KL, 71, 21.12.1817). «Я не убежден ни в чем, кроме святости привязанностей сердца и истинности воображения. То, что воображение постигает как красоту, по-видимому, и есть истина, независимо от того, существовала она ранее или нет. У меня совершенно такое же представление обо всех наших страстях, как о любви; все они в своем предельном выражении порождают красоту в высшем понимании слова… Я никогда не мог представить себе, как можно постигнуть какую бы то ни было истину с помощью последовательного рассуждения» (KL, 67–68, 22.11.1817).
Поэт и критик одинаково подчеркивали, что истину и красоту познает только воображение, которое они, в духе поэтики романтизма, противопоставляют рассудочному познанию. В глазах естествоиспытателя, писал Хэзлитт, светлячок будет только маленьким серым червяком, поэт же увидит его в сиянии изумрудного света — и это видение будет больше отвечать правде «в высшем понимании слова», чем бесстрастные наблюдения ученого.
Китс, как и Хэзлитт, убежден, что поэт, которому открыто такое видение мира, становится благодетелем человечества, ибо несет ему в дар истину и красоту, огромную животворящую силу. Она доступна лишь тому, кто не ставит перед собой осознанных целей, ведь они могут оказать на него сковывающее, а то и калечащее действие. Поэт должен помышлять о красоте и истине, не отвлекаясь посторонними обстоятельствами. Тогда его создание будет «другом человека, смягчая его заботы и возвышая мысли» (…a friend / To soothe the cares and lift the thoughts of man), — как писал Китс еще на переломе 1816 и 1817 гг. (Sleep and Poetry).
Только вникнув в эту идею, можно понять противоречие между тем, как часто поэт говорил о желании служить человечеству, и его резкими заявлениями о равнодушии ко всему, кроме красоты. С одной стороны, он пишет: «Когда я один, я всегда думаю о величии патриотизма, (славной задаче сделать счастливой мою страну» (KL, 163, 29.6.1818); с другой — он уверен, что у великого поэта «чувство красоты побеждает все иные соображения или уничтожает какие бы то ни было соображения» (KL 172). Он готов «спрыгнуть в Этну ради общественного блага» (KL, 131, 9.4.1818), но с огорчением признается, что мог бы писать только из привязанности к прекрасному даже если бы труды целой ночи сжигались поутру и ничей взор никогда бы не упал на них (KL, 229, 27.10. 1818).
Противоречие это кажущееся. Несмотря на нетерпеливое желание «служить людям», описать их «муки и борьбу», как он обещал в стихотворении «Сон и поэзия», Китс сознавал, что удовлетворить свою честолюбивую надежду принести пользу миру он может лишь упорным трудом и занятиями, внимая только внутреннему голосу. Поскольку он, как Хэзлитт, считал всякую преднамеренность, всякую дидактичность противопоказанными поэзии и доверял истинности воображения, он, естественно, полагал, что поэта ничто, кроме красоты его творений, занимать ней должно: она одна может служить залогом того, что они соответствуют правде жизни, которая заключена именно в ее красоте. Поэтому стремящийся к красоте художник оказывает человечеству неоценимые, единственные в своем роде услуги, раскрывая непостигнутую ими красоту, то есть истину. Отождествление их у Китса восходит к английской эстетике XVIII в., а также к тезису Шеллинга «Красота есть освобожденное от изъянов бытие», истинная суть вещей.
Китс воспринял эту идею у Хэзлитта, а тот — у шеллингианца Кольриджа: в реальной жизни суть вещей затемнена и искажена, и художник должен обнаружить ее, руководствуясь только подсказкой непосредственного чувства, проявляя безразличие ко всему, что не касается красоты, и к мнению публики. Поэтому Китс утверждает: «Я хочу писать во, славу человека, но не хочу, чтобы мои творения были захватаны его руками» (KL, 272, 22.12. 1818). Последнее означает, конечно, лишь презрение Китса к публике, равнодушной к поэзии и покорной литературной моде. «Я испытываю смирение перед лицом моих друзей, но перед публикой не испытываю ни малейшего смирения: я никогда не написал ни строчки с мыслью о ней» (KL, 131, 9.4.1818).
Хотя Китс прославляет интуицию, он полон желания выяснить для себя теоретические вопросы. Так появляются его три аксиомы о поэзии. «Первая: я думаю, что поэзия должна поражать прекрасной чрезмерностью, но не странностью. Она должна впечатлять читателя как словесное выражение его собственных сокровенных мыслей и казаться почти воспоминанием. Вторая: в ее красоте не должно быть недоговоренности, от которой у читателя перехватывает дыхание, но не остается чувства удовлетворения; образы должны подниматься, двигаться и заходить перед ним естественно, как солнце, должны озарять его и угасать в строгой торжественности и великолепии, оставляя его в роскошном полумраке. Но легче придумать, какой должна быть поэзия, чем создавать ее, и это приводит меня к следующей аксиоме: если поэзия не появляется так же естественно, как листья на деревьях, то лучше, если ее не будет вовсе» (KL, 108, 27.2.1818).
Естественность, спонтанность, эмоциональная насыщенность представляются Китсу важнейшими чертами поэтического произведения. Поэтому, несмотря на восторженное отношение к поэзии Вордсворта, несмотря на уверенность, что его стихи и поэмы сильнее всего выражают философские проблемы времени, Китс чрезвычайно критически относится к «Мальчику-идиоту», к поэме «Питер Белл», к догматизму и наставительности, которые с годами все более проникают в прозаические и поэтические высказывания Вордсворта. Он с раздражением пишет о том, как старший поэт носится со своими идеями и навязывает их окружающим: «Нам ненавистна поэзия, — пишет он, — которая слишком явно обнаруживает свои намерения по отношению к нам и словно засовывает руки в карманы штанов, когда мы не соглашаемся с нею. Поэзия должна быть великой и непритязательной и овладевать нашей душой, изумляя нас только своей темой. Как прекрасны притаившиеся цветы, как сильно бы пострадала их красота, если бы они толпились на большой дороге с криками: «Восхищайтесь мною, я фиалка! Преклоняйтесь предо мною, я первоцвет!»» (KL, 96, 3.2.1818).
Эти рассуждения прямо связаны с аксиомами о поэзии, ибо также настаивают на естественности и непритязательности всякой истинной поэзии. Как и Хэзлитт,