Жизнь Арсеньева - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она ждала меня, стоя под лестницей, встретила менявопрошающими и готовыми к ужасу глазами. Я поспешно передал ей последние словадоктора. Она опустила голову: — Да, против его воли я никогда непойду, — сказала она.
Живя на подворьи Никулиной, я иногда выходил и без цели шелпо Щепной площади, потом по пустым полям сзади монастыря, где стояло большоекладбище, обнесенное старыми стенами. Там только ветер дул — грусть и глушь,вечный покой крестов и плит, всеми забвенных, заброшенных, что-то пустое,подобное одинокой, смутной мысли о чем-то. Над воротами кладбища была написанабезграничная сизая равнина, вся изрытая разверзающимися могилами, наискосьпадающими надгробиями, подымающимися из-под них зубастыми и ребрастыми скелетамии незапамятно-древними старцами и старицами в бледно-зеленых саванах. Иогромный ангел с трубой возле уст летел, трубил над этой равниной, полосамиразвевая свои блекло-синие одежды, согнув в коленях голые девичьи ноги, вскинувсзади себя длинные меловые ступни… На подворье царил осенний уездный мир, былотоже пусто — подъезду из деревень почти не было. Я возвращался, входил во двор— навстречу мне, из-под навесов двора, несла петуха стряпуха в мужицкихсапогах: «Вот в дом несу, говорила она, неизвестно чему смеясь, — совсемочумел от старости, нехай теперь со мной квартирует…» Я поднимался на широкоекаменное крыльцо, проходил темные сенцы, потом теплую кухню с нарами, шел вгорницы, — там была спальня хозяйки и та комната, где стояли два большихдивана, на которых спали редкие приезжие из мещан и духовенства, а чаще всегоодин я. Тишина, в тишине мерный бег в спальне хозяйки будильника…«Прогулялись?» — ласково, с улыбкой милого снисхождения, спрашивает хозяйка,выходя оттуда. Какой очаровательный, гармонический голос! Она была полная,круглоликая. Я порой не мог спокойно смотреть на нее — особенно в те вечера,когда она, вся алая, возвращалась из бани и долго пила чай, сидела с ещетемными влажными волосами, с тихим и томным блеском глаз, в белой ночнойкофточке, свободно и широко покоя в кресле свое чистое тело, а ее любимаяшелковисто-белая с розовыми глазами кошка мурлыкала в ее полных, слегкарасставленных коленях. Снаружи слышался стук: стряпуха затворяла с улицыкрепкие сплошные ставни, гремела, продевая оттуда в комнату, в круглыеотверстия по бокам окон, железные шкворни коленчатых баутов, — нечто,напоминающее старинные, опасные времена. Никулина поднималась, вставляла вдырочки на концах баутов железные клинушки и опять бралась за чай, и в комнатестановилось еще уютнее …
Дикие чувства и мысли проходили тогда во мне: вот броситьвсе и навсегда остаться тут, на этом подворье, спать в ее теплой спальне, подмерный бег будильника! Над одним диваном висела картина: удивительно зеленыйлес, стоящий сплошной стеной, под ним бревенчатая хижинка, а возле хижинки —кротко согнувшийся старчик, положивший ручку на голову бурого медведя, тожекроткого, смиренного, мягколапого; над другим — нечто совершенно нелепое длявсякого, кто должен был сидеть или лежать на нем: фотографический портретстарика в гробу, важного, белоликого, в черном сюртуке, — покойного мужаНикулиной. Из кухни, в лад долгому осеннему вечеру, слышался дробный стук ипротяжное: «У церкви стояла карета, там пышная свадьба была…» — это пели ирубили на зиму острыми сечками свежие тугие кочаны капусты слободскиедевки-поденщицы. И во всем, — в этой мещанской песне, в мерномхозяйственном стуке, в старой лубочной картине, даже в покойнике, жизнькоторого все еще как бы длилась в этом бессмысленно-счастливом житииподворья, — была какая-то сладкая и горькая грусть…
В ноябре я уехал домой. Прощаясь, мы условились встретитьсяв Орле: она выедет туда первого декабря, я-же, для приличия, хоть неделейпоздней. А первого, в морозную лунную ночь, поскакал в Писареве, чтобы сестьтам как раз в тот ночной поезд, с которым она должна была ехать из города. Каквижу, как чувствую эту сказочно-давнюю ночь! Вижу себя на полпути междуБатуриным и Васильевским, в ровном снежном поле. Пара летит, коренник точно наодном месте трясет дугой, дробит крупной рысью, пристяжная ровно взвивает ивзвивает зад, мечет и мечет вверх из-под задних бело-сверкающих подков снежнымикомьями … порой вдруг сорвется с дороги, ухнет в глубокий снег, заспешит,зачастит, путаясь в нем вместе с опавшими постромками, потом опять цепковыскочит и опять несет, крепко рвет валек… Все летит, спешит — и вместе с темточно стоит и ждет: неподвижно серебрится вдали, под луной, чешуйчатый настснегов, неподвижно белеет низкая и мутная с морозу луна, широко имистически-печально охваченная радужно-туманным кольцом, и всего неподвижней я,застывший в этой скачке и неподвижности, покорившийся ей до поры до времени,оцепеневший в ожидании, а наряду с этим тихо глядящий в какое-то воспоминание:вот такая же ночь и такой-же путь в Васильевское, только это моя первая зима вБатурине, и я еще чист, невинен, радостен — радостью первых дней юности,первыми поэтическими упоениями в мире этих старинных томиков, привозимых изВасильевского, их стансов, посланий, элегий, баллад:
Скачут. Пусто все вокруг.
Степь в очах Светланы …
«Где все это теперь!» думаю я, не теряя, однако, ни наминуту своего главного состояния, — оцепенелого, ждущего. «Скачут, пустовсе вокруг», говорю я себе в лад этой скачке (в ритм движения, всегда имевшеготакую ворожащую силу надо мной) и чувствую в себе кого-то лихого, старинного,куда-то скачущего в кивере и медвежьей шубе, и о действительности напоминаеттолько засыпанный снегом работник, в армяке поверх полушубка стоящий в передке,да пересыпанная снежной пылью, мерзлая, пахучая овсяная солома, набитая подпередком в моих застывших ногах … За Васильевским, на раскате в ухаб, упавшийкоренник переломил оглоблю, — я, пока работник связывал ее, замирал отужаса, что опоздаю к поезду. Приехав, тотчас на последние деньги купил билетпервого класса, — она ездила в первом, — и кинулся на платформу.Помню мутный от морозного пара лунный свет, в котором терялся желтый свет еефонарей и освещенных окон телеграфа. Поезд уже подходил, я глядел в мутнуюснежную даль, чувствуя себя точно стеклянным от мороза и ледяного внутреннеготрепета. Неожиданно и гулко забил колокол, резко завизжали и захлопали двери,туго и резко заскрипели быстрые шаги выходящих из вокзала — и вот как-токосмато зачернел вдали паровоз, показался медленно идущий под его тяжкоедыхание страшный треугольник мутно-красных огней … Поезд подошел с трудом, весьв снегу, промерзлый, визжа, скрипя, ноя… Я вскочил в сенцы вагона, распахнулдверь в него — она, в шубке, накинутой на плечи, сидела в сумраке, подзадернутым вишневой занавеской фонарем, совсем одна во всем вагоне, глядя прямона меня…
Вагон был старый, высокий, на трех парах колес; на бегу, наморозе, он весь гремел и все падал, валился куда-то, скрипел дверями истенками, замерзшие стекла его играли серыми алмазами… Мы были уже где-тодалеко, была поздняя ночь … Все произошло как-то само собой, вне нашей воли,нашего сознания… Она встала с горящим, ничего не видящим лицом, поправилаволосы и, закрыв глаза, недоступно села в угол…